Ознакомительная версия.
— Вы рассказываете очень интересно... Делается немножко страшно за мир, в котором живешь... На поверхности — полная ерунда; главное, определяющее эпоху, становится известным, когда поезд ушел, ты стар, и на дальнейшее развитие повлиять не можешь...
— Можешь, — неожиданно сухо заметил сэр Мозес. — Поэтому я вам все и рассказываю... Словом, премьер-министр поручил именно сэру Годфри сделать так, чтобы британская разведка способствовала созданию американской секретной службы... И тот вылетел в Вашингтон в сопровождении Яна Флеминга, а я остался на с в я з и в Лондоне. Вы себе не представляете, сколь трудной была миссия сэра Годфри... Ведь джентльмены из министерства внутренних дел мечтали, чтобы его миссия провалилась. В Вашингтоне он сталкивался с теми, кто не желал войны с Гитлером и требовал продолжения нейтралитета... Разведывательное сообщество Штатов, которое возглавляли бригадный генерал Шерман Майлс, представлявший интересы армии, капитан первого ранга Керк, руководивший морской разведкой, и шеф ФБР Эдгар Гувер, жило по принципу щуки, рака и лебедя. Единственной надеждой сэра Годфри был Билл Донован. Он встречался с ним в Лондоне, еще за год до своего полета в Вашингтон... Полета, который должен был привести к его падению... Нет, я не виню Черчилля; политика — это схватка гигантов, пусть выиграет сильнейший, термин спорта вполне приложим к противостоянию государственных деятелей, ничего не попишешь... Мне кажется, он провел грандиозную операцию с Донованом, наш сэр Годфри... Он п о д с т а в и л с я под него, он сыграл роль доверительного информатора американца, который рвался к власти в американской разведке... И такое бывает, что не сделаешь для пользы дела... Просочись хоть капля информации о том, что мы р а б о т а л и с Донованом, а не он с нами, игре сэра Годфри пришел бы конец, Америка по-прежнему стояла на распутье, а это грозило крахом миру и Европе. Именно Донован, выслушав в Вашингтоне сэра Годфри, который рассказал ему, что Гувер и иже с ним всячески противятся самой идее совместной работы против нацистов, бросил идею о необходимости встречи Годфри с Рузвельтом. Иначе дело обречено на провал. Ян Флеминг, работавший до войны в агентстве «Рейтер», — вполне надежная к р ы ш а, — связался с одним из редакторов «Нью-Йорк тайме» Сульцбергером, тот позвонил жене президента Элеоноре, был устроен ужин, на который пригласили сэра Годфри; после пресной еды и тягучего фильма моего шефа позвали в кабинет Рузвельта; беседа продолжалась полтора часа, и это была трудная беседа, которая, однако, закончилась тем, что в Соединенных Штатах был создан отдел стратегически служб (ОСС) во главе с Биллом Донованом... Наша задача была выполнена, сэр Годфри победил и за это, понятно, был перемещен из Лондона в Индию, командовать тамошними подразделениями нашего флота, что ж, борьба есть борьба, но дело было сделано, Америка выбрана путь войны против Гитлера... Но уже в конце сорок четвертого года люди Донована закусили удила, забыв, кому они обязаны своим рождением.... Но мы островитяне, князь, мы не прощаем обид. Чем ближе человек по духу, тем болезненнее воспринимается обида... Мы не прощаем обид, именно поэтому Черчилль и выступил со своей речью в Фултоне: пусть Америка — с его п о д а ч и — станет первой в провозглашении доктрины силы против России, пусть; все равно последнее слово останется за нами, и рано или поздно мы еще это свое слово скажем. Я, во всяком случае, сказал его сегодня утром в Сотби и повторяю сейчас, уступив вам Врубеля... Культура — путь к политическому диалогу с Москвой.
Ростопчин покачал головой, усмехнулся, поднял глаза на сэра Мозеса и долго разглядывал его красивое, не тронутое возрастом лицо.
— Это для вас диалог... Для меня это жизнь... То есть память... Благодарственная память... Политика не по моей части, очень сожалею.
— Я понимаю. Но и вы постарайтесь понять меня, князь. Я не могу открыто помогать вам и мистеру Степанову, это против устава моего клуба, хоть и бывшего. Тем не менее, если вам или мистеру Степанову потребуется помощь, — вот моя карточка, я к вашим услугам. Но лишь с одним условием: мое имя не должно стать достоянием прессы.
Лысым, что окликнул Степанова в холле «Савоя», оказался Валера Распопов с иранского отделения, учился на курс старше; «а я — Игорь Савватеев с арабского, помнишь?» — «Нет, прости»; с Витькой, Суриком Широяном и Зиёй Буниятовым выступали в одной концертной бригаде, ездили с шефскими концертами по колхозам Подмосковья; самым популярным был их номер, когда они пели — на мелодию известной в те годы песни — свою, студенческую: «Шагай вперед, наш караван, Степанов, я и Широян».
Оба теперь работали в Лондоне: один в морском представительстве, другой в банке; Институт востоковедения давал прекрасную филологическую подготовку; английский и французский шли на равных, вместе с основным языком; впрочем, Генриетта Миновна, преподаватель английского в степановской группе, травила его за «варварское американизированное» произношение: «Вас не поймут в Лондоне»; ничего, понимают.
— Едем ужинать, — сказал Валера, — там и Лена будет, помнишь, с китайского, и Олег...
Степанов еле стоял на ногах, но отказаться было бы равносильно предательству самого себя, своей молодости, когда студенческие балы были разрешены до трех ночи, а потом еще г у д е л и до пяти, а в восемь возвращались на Ростокинский, в здание бывшего ИФЛИ, расходились по маленьким комнаткам, пять столов, от силы семь, и занимались до пяти, и никто не знал, что такое усталость, кто ж про нее знает в двадцать лет, никто, конечно.
...В доме собралось много народа; потребовали, чтобы сначала Степанов рассказал про московские новости в литературе, кино, живописи и театре. Раньше, до того как ему пришлось подолгу жить за границей, он не очень-то понимал такой интерес, в чем-то даже ажиотажный, экзальтированный, что ли. Лишь по прошествии лет, когда он возвращался в Москву даже из краткосрочных командировок, ему стало по-настоящему понятно это горестное ощущение о т о р в а н н о с т и от своего; немедленная потеря пульса жизни дома; выпадение из сложного ритма; он просиживал у телефона часами: «А как съемки у Ароновича? Что с выставкой молодых художников? Закончил ли съемки Рязанов? А где Волчек? Отчего не пригласили на главную роль Гафта? Переводят ли новую вещь Думбадзе? Опубликован ли Аннинский? Утвержден ли план издательства? Когда заседание редколлегии?» А ведь каждый вопрос, помимо ответа, рождает в свою очередь множество новых вопросов. Порою Степанова не оставляло ощущение, что он вернулся в столицу из провинции, хотя жил в европейских столицах; казалось бы, культурная жизнь бьет ключом, масса интересного, ан нет, лишь дым отечества нам сладок и приятен, точнее не скажешь.
Спрашивали про тиражи, отчего малы; Степанов пробовал отшутиться: здесь, мол, и того меньше, потом посоветовал обратиться за такой справкой в Госкомиздат, там решают, им и карты в руки; ответ никого не устроил, даже, ему показалось, обидел собравшихся, пришлось говорить о больном; да, волевое планирование, да, совершенно не учитывают реальный читательский интерес, игнорируют все библиотеки и книжные магазины (простор для социологического анализа); да, хотим быть добренькими, одиннадцать тысяч членов Союза писателей, каждый имеет право — самим фактом своего членства в организации — на книгу; демократия, как же иначе?! Вы говорите, того не читают, этого не покупают! Увы, неверно! Живет такой писатель в маленьком областном городе, и его хотят читать с в о и, поди откажи, нечестно! Вот и приходится издавать. Здесь, на Западе, первый тираж три тысячи, у нас — тридцать; надо ломать структуру, а это весьма трудно, процесс болезненный, требуется оперативность, точное понимание р ы н к а, а он особый, идеологический; поэтому, конечно, значительно легче раздать всем сестрам по серьгам, — и овцы целы, и волки сыты... Коррупция игнорирует читателя, увы, правда...
Он рассказал о том эксперименте, который поставил покойный академик из Западной Германии доктор Клаус Менарт; приехал в Москву писать книгу о том, что читают русские; родился-то в Замоскворечье, дедушка был хозяином той шоколадной фабрики, которая потом стала «Красным Октябрем», обертку «Золотого ярлыка» рисовал его отец; до семи лет, пока не началась империалистическая война, говорил только по-русски, играл с нашими мальчишками и девчонками, слушан церковные песнопения во время православной пасхи; на масленую в доме давали блины; отцовские друзья — сибирские заводчики с татарской кровью — выучили маменьку лепить пельмени; часто посещал Третьяковскую галерею (отец запретил мальчику говорить «Третьяковка», учил, что этот великий музей следует называть полным титулом, как он того заслуживает); «Синюю птицу» смотрел три раза, плакал от ужаса и счастья, с тех пор стал постоянным поклонником МХАТа; когда в середине двадцатых годов вернулся в Союз журналистом, придерживался антисоветских взглядов; вторую мировую войну встретил в Китае, был интернирован, вернулся в Германию после капитуляции, создал институт советологии — практически первый в мире, был главным редактором журнала «Остойропа»; центр антисоветской пропаганды; состоял советником канцлера Аденауэра по русскому вопросу, занимал крайнюю позицию.
Ознакомительная версия.