знаком, но каким именно, я не понимал. Однако, этот величественный проезд заставил меня шевелиться, какое-то время простояв беспомощно над телом, я обнаружил в себе новый заряд энергии. И еще, вдруг осознал, что ничего не чувствую к погибшей. Только одно стукалось в мозгу: надо уходить, надо убрать все следы.
Я стал спешно вешать одежду обратно на плечики, убрал чемодан на место в шкаф. Хотел стереть СМС, но вовремя сообразил – сообщение могут спокойно отследить и так, отправив заявку оператору, стало быть, действие бесполезно. Прошелся по комнате, потом подумал, почему-то, мол, натопчу, остановился. Взгляд упал на записку, спешно схватил, прочел. Потом перечитал, когда голова стала соображать более-менее осмысленно. Все дергала мысль, вот опять подумал на Марата, но после прочтения, осознал, что Вита устала от нас обоих. Как же жестоко поступила судьба, – думалось тогда. Именно судьба, не я.
Вчитывался, холодея, трясущимися руками держа лист, вглядывался в знакомый почерк. Мы оба достали Виту, ей требовался покой, тишина и уединение. Брата она тоже не желала видеть, хоть этим я утешил себя. А после пришло озарение – я отрезал верхнюю часть письма, где Вита сообщала, куда едет, и оставил так – получалось, будто она отправляется в вечность.
Странно, что мысль об этом прошла незамеченной, да в тот момент я не чувствовал ничего, думал лишь как уйти, вернуться, скрыть следы. Больше ничего не пробиралось в мозг, даже вид лежавшей возлюбленной не тревожил. И это пугало, холодное стремление, но и заводило в той же мере. Я не понимал, что со мной происходит, что-то непостижимое, и неудивительно, всегда считал себя человеком порядочным, без холодного расчета, а тут выяснилось прямо противоположное. Видимо, такой же, как и все те, кого ненавидел. Это страшило, и отчасти, успокаивало, подсознательно я понимал: просто так от самого себя не уйти, и это сознание потом пришло восьмилетней местью за случившееся.
Уж не его ли я сейчас бегу, жаждая иного отмщения?
Я начал говорить, сам себя не слыша, тишина пугала, звенящая, ледяная тишина, казалось, ничего не способно так умертвить мир окрест, как мой голос, внезапно возвысившийся над домом на Осенней улице. Я говорил не спеша, удивительно спокойно, сам себя не слыша, говорил, а разум в этот момент бездействовал, казалось, он затаился, ожидая все эти годы требуемого – взамен каждодневной муки жестокого, глупого, как и все и всегда, расставания.
Я хотел покинуть дом, но в последний момент спохватился. Пятно на груди, вот ведь, умудрился забыть про самую важную улику. Оглядевшись, подошел к шкафу, зная пристрастие Виты к батникам и поло, резко раскрыл створки. Да, на одной из полок нашлась модель, вполне годившаяся и для молодого человека. Переоделся, снова закружив по комнате. Увидел пятно на салфетке журнального столика, сорвал и ее, схватив в охапку. Нет, уносить нельзя, заметят. Домой и подавно, хозяйка не поймет, что за пакет я притащил с собой, почему надо отстирывать. Вся моя жизнь, и так не шибко интимная, окажется под присмотром.
От этой мысли пальцы похолодели. Но и мозг заработал, я вдруг вспомнил о диване. Откинул валик в сторону, внутри, под мягким наполнителем, за фанерным листом, скрученным полукругом, находилось тайное отделение для постельного белья или одежды, чтоб удобнее убирать и не думать, куда сунуть. Позабытый расчет столетней давности, сейчас он сыграл мне на руку. Не думая ни секунды, я запихал все внутрь, застегнул молнию. И торопливо вышел из дому. Оглянулся, убедившись, что поблизости никого. Это тогда на доме не имелось камер, не то, как сейчас, Стас понатыкал их на каждом углу. Вернулся в свой угол. Соседка за все это время не отвлеклась от просмотра «Коломбо», серия как раз заканчивалась. Я даже не поверил своему счастью. Вот оно, лучшее алиби: по ее словам, произнесенным и повторенным многажды в полиции, она не сомневалась, что я сидел дома. Порой мне казалось, хозяйка могла и колебаться в своих словах, но говорить вслух уже не могла, чтоб не потерять уверенность окружающих в своей всегдашней правоте. Чтоб не опозориться, вот еще важно. Все в окружающем меня мире то и дело говорили об этом, как о фундаментальном понятии общества, в котором существовали. Позор считался самым страшным грехом, куда там прелюбодеяние или гордыня или что еще считается чудовищным с точки зрения христианских схоластов?
Меня всегда волновало другое, помимо попыток вписаться в общество. Страх, что общающиеся нисходят до меня. Вдруг так нисходит Вита. Верно, потому я мучил и ее, и себя, что боялся подобного. Вдруг она вдруг всего лишь спускается с пьедестала, чтоб дать понять оборвышу… дальше мозги надсадно прокручивались, скрежеща шестеренками, мысль терялась. Возникал Марат, еще страх, парой ходивший с прежним, вдруг именно к нему Вита испытывает подлинные чувства, старательно маскируя их со мной, а то, что происходило у нас, не более, чем занятный анекдот, рано или поздно долженствующий прекратиться так же, как и начался. Пустыми словами и обещаниями в лебединой верности.
Может, потому мы и не сошлись, как обещали. Я боялся, и мнения, и самого отношения Виты. А она – моих страхов, сомнений, тревог. Устала от них. Вышло, что показания соседки вытащили, в итоге, меня из кутузки, помогли избегнуть одного наказания, чтоб взамен выдать другое. И теперь я стремился избавиться от восьмилетней муки, вернуть взамен ту, изначально обещанную правосудием. Я вроде бы должен был его получить, и мнение общества не суть важно. Хотя, вышло, что оно, презиравшее меня, не вынесло окончательного приговора, я оказался подозреваемым в доведении до самоубийства.
Патрульный кому-то позвонил, разговор вышел коротким, несколько слов. Возможно, вызвал подкрепление. Я усмехнулся про себя, тоже неплохо. Прежде меня предлагали брать разве, что участковым. А сейчас – внимают. В кои-то веки, я стал интересен. С преступниками всегда так, сколь бы мелочен и ничтожен он ни оказался, если не прелюбодей или детоубийца, конечно, то от него веет ореолом таинственной опасности, флером непредсказуемости, непонятости. Он изгой, но такой, к которому интересно приглядеться. Он другой, но, если вдуматься, тот, с кого, порой, хочется брать дурной пример, тот самый, заразительный. Я вдруг стал среди таких, я говорил про Виту, излагал свою версию событий. Толпа притихла, но непривычно – сейчас меня окутывали не волны презрения, а прилив понимания. А когда я заговорил о том, сколько раз пытался проникнуть в дом, чтоб выкрасть из дивана улики: рубашку и салфетку – в толпе понимающе загудели. Зрители будто слушали ваганта древности, живописавшего историю славного разбойника, и неважно, что таковым являлся сам глашатай. Когда же появилась полиция, и меня потащили к патрульной машине, сковав наручниками руки, не за спиной, как предполагалось, а перед собой, – толпа, не дослушав до конца, возмущенно загудела. Она, может и подсознательно, но вдруг оказалась на моей стороне. Я улыбнулся невольно. Вдруг подумалось, что заслуженное и давно ожидаемое наказание, окажется много легче. Поймал себя на мысли, что самого главного, за что я нес прежнюю кару, от которого всеми силами ныне пытался избавиться, в прежнем моем наказании не имелось. Я все так же не считал себя виновным в гибели Виты. Вся прочая же вина странным образом сочеталась с народной молвой и соглашаясь с ней, приписывала мне, убийце, ложное ощущение вины за доведение до суицида, до гибели от ее рук, ее, не моих. Я будто до сих пор не мог поверить в совершенное. Будто только процесс сможет убедить меня в содеянном.
Теперь я заслужил признательность. Пусть моя исповедь вызвала новые споры, но лишь о мере моей и Виты ответственности за случившееся, главного она не касалась. Парадоксальным образом этим признанием я оказался вхож в общество. А большего и не требовалось.
Черт меня дернул зайти в то кафе. Потянул цепкой лапой, потащил за собой, вляпал в историю, от которой до сих пор внутри комок холода. Хотя не зайди