Почему-то я не испугалась этого и хотела только одного: уснуть. Мне уже стало все равно, что это белое и мутное кругом сделалось темным, и быстро движущаяся тень успокоительно заволокла все перед глазами. Было только досадно, что кто-то уводит меня из спасительной тени, вытаскивает, тормошит. И я отбивалась сначала слабо, а потом, разозлись, хотя и не совсем придя в себя, двинула кулаком в варежке, как боксерской перчаткой.
— Да вы что деретесь? — услышала я обиженный и вовсе не смешливый голос Соколова.
Совсем очнулась я в санях. С удивлением озираясь, я установила, что мы все на том же месте.
— Мы что же, тут и останемся? — спросила я.
Соколов строптиво заметил:
— Не могу же я везти вас в таком виде. Боялся, еще дуба дадите.
От растерянности он говорил грубовато, с хрипотцой. Хорошо было то, что уже можно было говорить: ветер улегся. Пурга отступала. Внезапно, как тут бывает.
Через полчаса мы увидели мутные огни Долгунцов. Я представила себе, какого крюку мы дали…
— Ничего себе проволынились, — сказал Соколов с беспокойством, и я поняла, что беспокойство имело только одну причину: не позвонил бы Савченко в сельсовет в Долгунцы, не узнал бы, как получилось…
Савченко звонил. Мы узнали об этом немедленно: с пологой сопки спускалось несколько всадников на маленьких мохнатых забайкальских лошадках, с охотничьими ружьями за плечами, с висящими на груди длинными ушами меховых шапок — разыскивали…
— Посмотрите, как он сейчас побежит, — оживленно говорил Соколов. Неизвестно, чему он радовался. Савченко страшно распушил его по телефону. Мы ночевали в сельсовете в Долгунцах… И это тоже, наверное, не приведет в восторг начальника.
Факир не хотел бежать вовсе. Он еле двигался. Может быть, ему нравились прямые солнечные лучи, курящаяся снежной пылью дорога, — под ней угадывалась лежневка, мелколесье по обочинам, блестевшее, как рождественские елки. Так или иначе, но Факир не бежал, не шел, даже ногами не перебирал, а стоял как вкопанный.
Соколов в сдвинутой на затылок шапке с развязанными ушами, в полушубке, расстегнутом на груди — бравировал сибирской закалкой, — быстренько выпрыгнул из саней, сломал ивовый прут, очень довольный, уселся и, вдруг рассвирепев, — крепко огрел по крупу Факира. Тот к этому не привык. Тщетно Соколов натягивал вожжи, конь понес.
Елки замелькали с катастрофической быстротой. Факир нес с горы, вот-вот сани наедут ему на задние ноги. Соколов, бледнея, наматывал вожжи на кисти рук. Факир храпел, но не останавливался. Он вынес на гору в том же темпе, но тут несколько сбавил.
Однако остановить его не удавалось.
— Вы бросьте кнут, — закричала я, — он кнута боится!
— Да я еще под горой его выбросил! — возмущенно откликнулся Валентин. — Так он же не видит, что я бросил.
— Надо как-то его убедить, — кричала я, — надо, чтоб он увидел!
— Как же я могу его убедить, если он несется?
— Надо его остановить, распрячь и показать, что кнута нет! — кричала я.
— Спасибо вашей бабушке за эти советы! — кричал Соколов.
Сани вильнули и ударились о ствол сосны. Нас засыпало снегом. Факир остановился, подозрительно кося глазом.
— Пойду распрягать, — сказал Соколов, утираясь рукавом полушубка.
— Зачем же?
— Чтоб он видел, что я без кнута. Вы же советовали.
— Так лучше бросьте кнут на дорогу.
— Я же сказал вам, что я давно его бросил.
— Зачем вы бросили так, что он не видел?
— Сломаю другой и брошу, — упрямо сказал Соколов и полез из саней.
— Не надо, не надо! — закричала я, боясь остаться вдвоем с Факиром. Но было уже поздно: конь во всю прыть удирал от Соколова и кнута. Я схватила вожжи, но Факир и ухом не повел. Мы летели по дороге, а позади бежал Соколов и страшным голосом кричал:
— Стой! Тпру! Чш-ш!
Я изо всей силы натянула вожжи, отвалившись спиной на задок саней. Конь остановился.
— Молодец, — вяло сказал Соколов не то про меня не то про коня и уселся в сани. Предварительно он показался Факиру, чтобы тот увидел его без кнута: остроумное решение, что говорить!
Конь, однако, понял и затрусил спокойной рысцой
— Но-но, не ленись! — крикнул Соколов.
— Вы говорили, что он ужасно любит бежать обратно.
— А куда нам торопиться, погода отличная, — сказал Соколов легкомысленно.
Я не успела удивиться, как он чмокнул меня в щеку.
— Это я так, — не раскаиваясь, объявил он.
Соколов еще пошипел на Факира и пустился в рассуждения:
— Если бы не ваша неудача, черта лысого вы бы здесь оказались! А так хоть Сибирь посмотрели.
Я молчала.
— Все равно вы отсюда уедете. И забудете все это, — Соколов искрился довольством. Серые глаза его ничего не выражали, кроме удовольствия от этой поездки, от прямых лучей солнца и рождественских елок у обочины.
Господи! Что он мелет? Я вовсе не думаю об отъезде.
И прав Варенцов: не надо думать о невозможном, а о том, как устроить свою жизнь тут. Забыть все, что было. Начать сначала.
По тому, как подтянулся Соколов, я догадалась, что мы подъезжаем.
И так жалко мне стало и этой ночи, и пурги.
Соколов остановил коня у ворот рабочего городка.
Я вылезла из саней, сбросила с плеч тулуп, сложила его и положила на сиденье рядом с Соколовым. Очень медленно, словно прощаясь и с ним, и с этой ночью.
— До свидания! — бросила я.
— До свидания! — Соколов смотрел на меня, сожалея, обеими руками пожимая мою руку.
Мне было так тяжело, как будто я могла еще что-то утерять!
Я обогнула поляну, фиолетовую от теней. И здесь на минуту остановилась. И увидела то, что так любила: низину в белых клубах снега, деревья — это были сосны, — стремительно подымающиеся из белого полога, с редкой хвоей, выщипанной ветрами на открытой им стороне. А еще дальше — снежные склоны пологой сопки. Полукружие месяца, только что родившегося и какого-то беспомощного в пустынном небе, было таким нежным и слабым, словно совсем маленький ребенок, заблудившийся в облаках.
По-новому я увидела маленькие, только этой осенью посаженные елочки в рабочем поселке, заснеженные и оттого похожие на больших белых нахохлившихся кур. Грустно пахло только что выпавшим снегом. Предчувствие далекой-далекой весны пронизывало все. Я увидела все проще и печальнее, чем всегда. И то, что меня утешало и грело, теперь не радовало и не печалило. Хуже: оно было мне безразлично.
Вагоны всегда загружались в быстром темпе, а в этот день просто все с ума сходили: что-то случилось на узловой станции, и грозил простой. Как назло, шли тонкие доски. Считать толстые было легче, а эти, тонкие, летели одна за другой, и я не успевала ставить точки на своей доске. А ставить надо было четко: окончательный расчет должен был соответствовать весу вагона, и нас жутко драили за ошибку.
Я закончила свои вагоны к полудню. Но надо было ждать, когда кончится вся погрузка, чтобы сверить общие данные.
«Все-таки учетчицей много легче, чем на погрузке, — успокаивала я себя, потому что руки и ноги ныли и голова была как чужая. — И Варенцов — молодец, что поставил меня сюда. Да-да, много легче!..»
Страшно хотелось есть, утром я не успела даже чаю выпить, а буфет, конечно, уже закрыли.
И вдруг я вспомнила, что на полустанке есть киоск. И до него какой-нибудь километр! А в киоске продают булочки. Не очень свежие десятикопеечные булочки! И продавец Никитка пригласил меня: «Приходи на полустанок. В киоске есть булочки!»
Я затянула ремнем телогрейку и вышла из избы, где дремали учетчики и бригадиры, выполнившие план.
Апрель брел по сибирским дорогам, почти незаметно касаясь утрамбованных снегов, и вдруг обнажалась лежневка. А потом снова наледь, засыпанный снегом распадок. Галки кричали тревожно, монотонно гудели провода вдоль узкоколейки, по которой промчалась дрезина.
Я свернула на лесную дорогу. Здесь еще полностью царствовала зима: маленькие озерца, лужи, завалы, бурелом — все еще было оковано морозом.
Я хорошо знала дорогу и уверенно шла прямо к полустанку. Прямо, насколько позволяла дорога, то и дело приходилось обходить ямы, затянутые льдом, поваленные стволы, через которые я не могла перелезть, да и не хотела тратить на это силы.
Мне никто не встретился на пути, и некому было встретиться, потому что настоящая дорога, утоптанная сотнями ног, проходила по опушке, а я сокращала путь. Солнце стояло еще высоко и грело ощутительно. Было приятно идти сейчас по открытому месту, ощущая тепло лучей на лбу и щеках.
Полустанок стоял сонный, непривычно безлюдный. И сразу я поняла, в чем дело: на путях не было состава, погрузка кончилась. Глухая железнодорожная ветка погрузилась в спячку. Но киоск? Да, он был тут, свежеокрашенный, уютный, с десятикопеечными булочками в своем недоступном нутре. Недоступном, потому что ставенки его были закрыты, и на них, свернувшись калачом, висел замок, большой, черный.