Это была знакомая мне фраза, у нас тоже часто ее повторяли. Я улыбнулась, но улыбнулась уже через силу. Кажется, случилось самое худшее, я уже не могла совладать со своими нервами: жалость к себе, изжитая, казалось, обида… Все вернулось, пропади они пропадом со своим немцем!
Сейчас, сейчас Савченко заметит… Я испугалась. И в эту секунду ярко вспыхнул во всех лампочках и сразу погас свет.
— Проклятый движок! Вот так все время! — бор- мотнул Савченко.
В темноте отчетливо засветлел четырехугольник окна, и стало видно, что идет снег, косой, некрупный.
Савченко чиркнул спичкой и зажег две свечи, стоявшие на письменном столе в старых медных подсвечниках. Все в комнате изменилось в одно мгновение. Такое же короткое, как последняя вспышка электрических ламп. Не только в комнате.
Изменилось во мне и в нем. Как будто оттуда, где теперь неподвижная молчаливая тьма скашивала углы, с потолка, на который пламя свечей отбрасывало быстро-быстро танцующие тени от легкого движения воздуха, от всего потянуло чем-то новым.
Он стал ближе, понятнее мне. Больше того, моя беда стала его бедой. И это не было жалостью, а только пониманием. Он ощутил мое одиночество, мою обиду. Но почему? С какой стати? Почему он оказался как-то связанным со мной?
Я хотела стряхнуть с себя то неясное, что овладело мной, и мне удалось это. Все как бы стало на свое место. Но что-то осталось: как будто мы уже не могли равнодушно пройти мимо друг друга.
Понял ли он что-нибудь? Уловил ли что-нибудь? Что же он мог понять или уловить? Ведь это происходило только во мне. Или в нем тоже? Мы ничего не сделали, ничего не сказали. Сейчас загорится свет, и все кончится!
И от того, что так будет, от безнадежности и жалости к себе я заплакала. Это было ужасно, ужасно!
— Что вы? Ну что вы? — Он налил воды и подал мне стакан.
Я покачала головой, не хотела брать стакан, потому что у меня дрожали руки. Не хотела показывать свою слабость? Нет. Я понимала, что теперь уже все равно. Раз он увидел, что я плачу. И я затихла, ничего не сказала. Плач мой не оборвался, а как бы ушел внутрь.
И тут зажегся свет. Я сидела на краешке кресла, вся подобравшись. Напряженная. И ждала. Чего? Чтобы он отпустил меня? Я не хотела уходить и не хотела оставаться. Не знаю, чего бы я хотела!
Теперь, когда горел свет и вместо узкого круга, очерченного свечой, обнажились дальние углы большой комнаты и прекратилось это беспокойство на потолке, это трепетание, мелькание, теперь я думала о другом. Он чем-то крепко зацепил меня. И я не хотела продолжать все это.
— Я поняла так, что мне придется завтра еще поработать у вас, — сказала я решительно.
— Да, я думал бы… — В его голосе не было уверенности, но я ни за что, ни за что не хотела продолжать этот наш разговор.
— Тогда, может быть, я отдохну.
— Да, конечно, — поспешил он ответить, открыл дверь и крикнул: — Бучинский! Проводите товарища в комнату приезжих.
Он сдвинул каблуки и поклонился, не глядя на меня.
На следующий день с утра мело. Савченко посматривал с опаской в окно, за которым кружился снег и быстро темнело, как при затмении солнца. Опять шел опрос немца, но все оставалось таким же неясным.
Обедать меня пригласили к Савченко, в его комнату, которая оказалась рядом; там стояла солдатская койка, над ней висело охотничье ружье, на полу лежала медвежья шкура.
— Это мы в том году с начальником и лесником, втроем, медведицу завалили! — помальчишески объявил Соколов, и шепелявость его стала заметнее и забавнее.
— Не хвастайся, Валька, — добродушно заметил Савченко, и я подумала, что он, вероятно, ненамного старше меня и Соколова, но держится так, будто много старше.
За окном все так же мело. Савченко велел привести Геткана. потому что какой-то Бучинский, про которого и раньше вспоминали всегда почему-то со смешком, наверняка забыл утеплить будку. Валентин тотчас вышел, слышно было, как он звенит цепью во дворе. Потом он явился.
— Где же Геткан? — спросил Савченко нетерпеливо, и я поняла, что он хочет похвалиться этим Гетканом.
— Отряхивается, — сказал Соколов, как говорят про гостя, застрявшего в передней: «Калоши снимает».
Наконец вбежал Геткан: овчар, серый с черной полосой по спине, большой, хотя, видно, молодой — года полтора. И я бы не сказала, чтобы он был хорошо дрессирован: вбежал и сразу запрыгал вокруг Савченко, словно маленький щенок. Савченко ревниво перехватил мой неодобрительный взгляд и сказал негромко Геткану:
— Фу! Сидеть!
Геткан сел, развалясь, высунул язык, красный и мокрый, как помидор только что с грядки.
— Подтянуться!
Геткан сел как следует.
— Сидеть! — Геткан запрыгал. Все засмеялись, и Валентин сказал, что, во всяком случае, с Гетканом легче, чем с Бучинским. Я поняла, что Бучинский как- то «не в масть» им тут, и они беззлобно, но упорно его обсмеивают. Потом выяснилось в разговоре, что Бучинский топил баню и оставил головешку в печке, а трубу закрыл, и Валентин, угорев, свалился с полка.
А на дежурстве Бучинский обычно читает Дюма и «Королеву Марго» якобы уже знает наизусть. Начальник войдет, Бучинский вскочит со своего места у телефона, захлопнет ящик стола. Что он читает там? В десятый раз «Графа Монте-Кристо»!
И еще: приезжал какой-то начальник из политуправления и удивился, почему в красном уголке стол накрыт зеленым сукном, а не красным: «Что у вас тут, игорный дом, что ли?» Сукно, конечно, доставал тот же Бучинский, а когда Савченко ему стал выговаривать, Бучинский, услышав про игорный дом, вдруг захохотал. «Что это значит?» — рассердился Савченко,
— Но Бучинский, когда смеется, то уж ни за что не остановится, — сам давясь от смеха, сказал Валентин. — Представляете, он отвечает начальнику, что как раз вспомнил то место в романе, где какой-то маркиз обыграл другого «за зеленым столом», и что про это очень смешно написано.
— Что с него взять! — махнул рукой Савченко. — У Бучинского свои достоинства: кто с такой охотой будет целый день сидеть на табуретке, ничего не делать и читать в ящике «Графа Монте-Кристо»? Зимой еще печки топить надо, и то смотри, как бы угаром не задушил. Захлопнет вьюшку и опять в ящик, к своей королеве! А курсанты дежурствами тяготятся. Они ведь романтики и в нашей службе ищут для души! Ищут… Многие ли найдут? Доберутся ли до ее сердцевины, до того зерна, из которого и произрастает хлеб жизни? Жизни нашего государства…
Савченко проговорил это как бы про себя, словно забыв обо мне и Валентине, и я уловила что-то новое в нем: какую-то сложность, неожиданную для меня. Затем он словно спохватился: умолк, 01 метил сердитым взглядом скрипнувшую под сапогом половицу, как будто Бучинский был виноват еще и в том, что строители простелили пол сырыми досками…
Все эти разговоры представляли для них какой-то свой интерес, что-то в них угадывалось другое, более важное, чем истории с Бучинским, а я себя чувствовала чуждой всему их миру и тяготилась этим.
Когда Савченко встал, Геткан снова запрыгал. Александр строго сказал:
— Недостойно, Геткан! — и объяснил: — Вот назвал так пса по имени неторопливой дальневосточной реки. Полагал, что он вырастет важным, медлительным. А он легкомыслен, как фокстерьер! Я таких игривых овчаров в жизни не видел.
Мне показалось, что, в общем, он не против Геткановой игривости.
Шло время, и день был на исходе. Пурга улеглась, но мороз усилился к ночи. Савченко вдруг сказал, что сам отвезет меня. Он пояснил, что на линии заносы, дрезина не пройдет. Верхами далеко, мне не под силу. Поедем на санях.
Я пошла одеваться. Но за те несколько минут, что я натягивала на себя телогрейку и полушубок, все снова изменилось.
Страшно раздосадованный, Савченко сквозь зубы сказал, что не может со мной ехать: начальство на проводе, а поедет Соколов.
Валентин откровенно обрадовался.
Как только Савченко, попрощавшись со мной, вышел, Соколов вызвал Бучинского: оказалось, он дежурил.
Бучинский вошел совершенно штатской походкой; весь он был какой-то рассредоточенный, отдаленный не то что от мира заставы, но и вообще от мира сего.
И всего-то он сказал: «Есть конюха вызвать!», — но сказал как-то рассеянно, думая совсем о другом, так что мне почудилось, что мысли его где-то далеко, и вышел, качаясь, как спросонья.
— А между прочим, у него образование! — сказал Валентин с уже знакомой мне хвастливой интонацией. — Два курса прошел. Ветинститута… Начальник еле его отвоевал! Но… — Валентин даже зажмурился от удовольствия и собственной смешливости: — По-моему, Бучинский никогда лошади в глаза не видел…
Он бы мне еще рассказал что-нибудь смешное, но явился пожилой боец-конюх, необыкновенно мрачный и с усами.