Эти смерти дали ему цель в жизни. Сначала это была месть, но она высвободила нечто более глубинное, более любопытное. Одно желание отомстить уничтожило бы его, съело, как раковая опухоль, так что даже когда он нашел бы выход тому, чего жаждал, болезнь уже поселилась бы в его душе, постепенно зачерняя его человечность, пока, сморщившись и прогнив, та не пропала бы навсегда. Нет, Паркер нашел более высокую цель. Это был не тот человек, который легко отворачивается от страданий других, потому что в глубине себя он ощущал те же страдания. Его терзало сопереживание. Более того, он стал магнитом для зла, или было бы правильнее сказать, что осколки зла внутри него самого резонировали в присутствии еще большей мерзости и влекли его к ней, а ее к нему.
Все это родилось от пролитой здесь крови.
Микки закрыл дверь, включил свой фонарик и прошел через кухню, не глядя ни вправо, ни влево, не запоминая ничего, что видел. Он хотел совершить визит в эту комнату, как раньше это сделал Странник. Ему хотелось пройти путем убийцы, увидеть этот дом так, как видел его убийца и как видел Паркер в ту ночь, когда вернулся домой и нашел то, что осталось от жены и ребенка.
Странник вошел через переднюю дверь. Не было никаких следов взлома. Сейчас прихожая была пуста. Микки сравнил ее с первой из взятых с собой фотографий. Он аккуратно сложил их, пронумеровав с обратной стороны на случай, если рассыплет. На первой была прихожая, какой она была когда-то: справа книжный шкаф и вешалка. На полу подставка красного дерева для цветов, а рядом разбитый горшок и какое-то растение с оголенными корнями. За растением нижняя ступенька лестницы, ведущей на второй этаж. Там три спальни, одна из них не больше чулана, и маленькая ванная. Микки пока не хотел подниматься туда. Когда убийца вошел, трехлетняя Дженнифер Паркер спала на кушетке в гостиной. У нее было слабое сердце, и это спасло ее от мучений. Между временем, когда убийца вошел и когда вышел, она испытала сильный выброс адреналина в организм, что вызвало фибрилляцию сердечного желудочка. Иными словами, Дженнифер Паркер умерла от испуга.
Ее матери повезло меньше. Она боролась, вероятно, около кухни. Ей удалось вырваться от нападавшего, но только на время. Он догнал ее в прихожей и оглушил, ударив лицом о стену. Микки перешел к следующей фотографии: кровавое пятно на стене слева от него. Он нашел это место и провел по нему рукой. Потом опустился на колени и осмотрел половицы, водя рукой по дереву, как делала Сьюзен Паркер, когда ее волокли назад в кухню. Прихожая была лишь частично застелена половиком, оставляя открытыми половицы по бокам. Где-то здесь Сьюзен и потеряла ноготь.
Была ее дочь уже мертва тогда, или вид оглушенной и окровавленной матери вызвал сердечный приступ, приведший к смерти? Может быть, она пыталась спасти мать. Да, вероятно, так и было, подумал Микки, уже складывая самый подходящий рассказ, самую захватывающую версию, какую мог найти. На запястьях и лодыжках девочки остались следы веревки, и это говорило, что на каком-то этапе ее связали. Она проснулась, поняла, что происходит, и начала кричать и сопротивляться. Убийца ее ударил, сбил на пол, и повреждение было зафиксировано в акте вскрытия. Утихомирив мать, убийца связал дочь, но к тому времени девочка уже умирала. Микки заглянул в гостиную, где теперь была только пыль, бумажный мусор и дохлые насекомые. Еще одна фотография, на этот раз кушетки. На ней лежала кукла, прикрытая одеялом.
Микки двинулся дальше, пытаясь воссоздать картину, которую увидел Паркер. Кровь на стенах, прикрытая дверь в кухню; в доме холодно. Он глубоко вздохнул и обратился к последней фотографии: Сьюзен Паркер в сосновом кресле, руки связаны за спиной, ноги привязаны к передним ножкам, голова опущена, лицо скрыто под волосами, так что повреждений лица и глаз в этом ракурсе не видно. Дочь лежит у матери на коленях. На ней не много крови. Убийца перерезал девочке горло, как и ее матери, но к тому времени Дженнифер уже была мертва. Легкое сияние сквозь что-то, напоминавшее тонкую накидку, лежащую на предплечьях Сьюзен Паркер, но Микки знал, что это ее собственная содранная кожа, довершающая жуткую композицию пьета[7].
С ясным образом в голове Микки открыл дверь в кухню, готовый наложить старое видение на пустую комнату.
Только сейчас комната была не пуста. Задняя дверь была приоткрыта, и в сумерках за ней стояла фигура, наблюдающая за ним.
Микки от неожиданности попятился и инстинктивно схватился за сердце.
– Боже! Что…
Фигура двинулась вперед, и на нее упал лунный свет.
– Минутку, – проговорил Микки, еще не осознав, что последние песчинки его жизни сыплются сквозь пальцы. – Я вас знаю…
Джимми перешел к кофе, подкрепленному рюмкой бренди. Я предпочел просто кофе, да и к нему едва прикоснулся. Я пытался разобраться в своих чувствах, но сначала ощутил лишь онемение, которое постепенно сменилось чем-то вроде печали и чувства одиночества. Я думал о том, что пришлось перенести моим родителям, о лжи и измене отца и боли матери. Теперь я сожалел лишь о том, что их больше не было со мной, что я не могу пойти к ним и сказать, что я все понял и что все в порядке. Если бы они были живы и вместе рассказали мне об обстоятельствах моего рождения, я думаю, что полученные от них подробности было бы перенести труднее, и моя реакция была бы более бурной. Сидя у Джимми на кухне при свечах и глядя на его окрашенные вином губы, я чувствовал, что слушаю историю чужой жизни, историю жизни человека, с которым имею кое-что общее, но который в конечном счете был далек от меня.
C каждым произнесенным словом Джимми словно все больше успокаивался, но также и как будто старел, хотя я понимал, что это лишь игра света. Он жил, чтобы быть хранилищем тайн, а теперь они, наконец, просочились из него, и вместе с ними выходила часть его жизненной силы.
Он пригубил свое бренди.
– Собственно говоря, рассказывать больше особенно не о чем…
Особенно не о чем. Только про последний день моего отца, о пролитой им крови и причинах, зачем он это сделал.
Особенно не о чем. Всего лишь обо всем.
* * *
После того как Уилл и Элейн вернулись из Мэна с новым ребенком, Джимми и Уилл держались на расстоянии друг от друга и больше никому не говорили о том, что знают.
Потом одной декабрьской ночью Джимми и Уилл вместе напились в «Чамли и Белой лошади», и Уилл поблагодарил Джимми за все, что тот сделал, за его верность и дружбу и за то, что он убил ту женщину, которая лишила жизни Каролину.
– Думаешь о ней? – спросил Джимми.
– О Каролине?
– Да.
– Иногда. Чаще, чем иногда.
– Ты ее любил?
– Не знаю. Если бы не любил, знал бы. А это важно?
– Так же, как и все остальное. Ты когда-нибудь был у нее на могиле?
– Всего пару раз после похорон.
Джимми вспомнил похороны в тихом уголке Бэйсайдского кладбища. Каролина говорила Уиллу, что у нее не хватало времени на организованную религию. Ее родственники были протестанты какого-то толка, потому они нашли священника, который сказал правильные слова, когда ее и ребенка опускали в одну могилу. При этом присутствовали только Уилл, Джимми и Эпштейн. Раввин сказал им, что младенца взяли в одной из городских больниц. Его мать была наркоманка, и мальчик прожил всего два часа после рождения. Мать не взволновало, что ее ребенок умер, а если взволновало, то она этого не показала. Взволнует потом, полагал Джимми. Он не мог допустить, что женщина, как бы ни была больна или обдолбана, осталась равнодушна к смерти своего ребенка. Роды Элейн были осторожно простимулированы, когда она была в Мэне. Там не было официальных похорон. После того как она приняла решение остаться с Уиллом и защитить ребенка, вырезанного из Каролины Карр, Эпштейн поговорил с ней по телефону и дал понять, насколько важно, чтобы все считали, что этот ребенок ее собственный. Ей дали время для скорби по ее младенцу, дали покачать на руках маленькое мертвое тельце, а потом взяли у нее.
– Я бы ходил чаще, но это нервирует Эпштейна, – сказал Уилл.
«Еще бы», – подумал Джимми. Он вообще не понимал, как брак сохранился, но по случайным намекам Уилла был совершенно уверен, что сохранится впредь. И после этого его уважение к Элейн Паркер только возросло. Он не мог даже представить себе, какие чувства она испытывала, когда смотрела на мужа и ребенка, которого воспитывала как своего. И гадал, может ли она еще различать любовь и ненависть.
– Я всегда приношу два букета цветов, – продолжал Уилл. – Один Каролине и один ребенку, которого похоронили с ней. Эпштейн сказал, что это важно. На всякий случай должно быть похоже, что я скорблю по обоим.
– На какой всякий случай?
– На случай, если кто-то следит.