– Доктор Готт? Рад познакомиться. Меня зовут Банни, Банни из Освего. Мы с вами коллеги в одной большой области. Пусть процветает знание.
– Здравствуйте. Именно так, – ответил Готт, и его лицо приняло улыбчивое, заинтересованное и настороженно-понимающее выражение, являющееся защитой, к которой англичане прибегают в подобных случаях. – Вы приехали из-за пьесы?
– Из-за фонологии пьесы, – поправил доктор Банни. Он повернулся и щелкнул выключателем на черном ящичке. – Скажите «на дворе трава», – тихо произнес он.
– Что-что?
– Ничего. На дворе трава.
– О! На дворе трава.
– А теперь «бежит безвозвратное время».
– Бежит безвозвратное время, – произнес Готт со скрытым негодованием доброго пуританина, принужденного к богохульству.
– Спасибо.
Банни повернулся и щелкнул еще одним выключателем. Черный ящичек тотчас затараторил: «Скажите на дворе трава что что ничего на дворе трава о на дворе трава а теперь бежит безвозвратное время бежит безвозвратное время спасибо».
Банни расплылся в улыбке.
– Это высокоточный диктофон Банни. Позже, разумеется, – вкрадчиво пояснил он, – все переносится на бумагу.
– На бумагу. Конечно же.
– Переносится на бумагу и анализируется. Доктор Готт, примите мою благодарность за дружеское содействие, без которого невозможно развитие науки. Словами окрыляются умы. Напитки подают?
– Херес и коктейли в библиотеке.
Когда доктор Банни исчез из виду, Готт решил попрактиковаться в скороговорках.
– Колпак! – сказал он. – По-колпаковски колпак переколпаковать!
– Джайлз, что это вы кудахчете, яйцо снесли или что?
На террасу выплыла леди Элизабет Криспин, держа сморщенную вишню на коктейльной соломинке.
– Всего лишь пытался сказать кролику, что о нем думают лягушки, – туманно ответил Готт, с трудом подыскивая жалкое академическое объяснение. – Аристофан…
– Аристофан! Вам разве Шекспира мало?
– В самый раз. Аристофан, Шекспир, а между ними Банни.
– Так это Банни, да? Вы говорили ему в черный ящик?
– Да. Банни, выбитый из бани. Как он сюда попал?
– Мама познакомилась с ним на каком-то приеме. Она сказала пару слов в его черный ящик и пришла в совершенный восторг. Он упрячет в свой ящик всю пьесу, а когда вернется домой, прочтет лекцию о гласных, согласных, фонемах и всем прочем. Только мама думает, что в нем есть что-то зловещее.
– Зловещее?
– Шпион в черном или что-то такое. Государственные тайны исчезают в черном ящике. Скушайте вишенку, Джайлз.
Готт разжевал вишню. Леди Элизабет уселась на широкую каменную балюстраду.
– Еще один жуткий закат, – сказала она.
– Да уж! – воскликнул Готт, ободренный подобным единомыслием. Однако Элизабет вернулась к американцу:
– Полагаю, Банни цитировал вам античных классиков и распространялся о развитии науки, так?
– Да.
– А вы смотрели на него с вежливым интересом профессора Святого Антония?
– Да… То есть, конечно, нет.
– Дорогой Джайлз, наверное, вам ужасно скучно разменивать Шекспира на пятаки для устройства праздника варварам. Вы же все это прекрасно знаете.
– Никакой это не размен. Все на удивление серьезны. А мне хочется увидеть Мелвилла Клэя на некоем подобии елизаветинской сцены. И в особенности мне хочется видеть вас.
Элизабет изящно переменила позу, чтобы получше рассмотреть свои золотистые домашние туфли.
– Лучше бы эти триста гостей меня не видели. До чего же у мамы изощренный ум, словно она живет лет двадцать назад! Вам не кажется?
– Время не властно над ней, – ответил Готт.
– Да, знаю. Она просто чудо. Однако только ее современники могут додуматься до того, чтобы отпраздновать совершеннолетие дочери, нарядив ее в белый атлас, чтобы она выслушивала ругань некоего героя-любовника, а потом ее похоронили на радость всей округи и высоколобых снобов.
После этого страстного монолога она едва сдерживалась. Готт искренне удивился:
– Но вы ведь не возражаете, Элизабет?
Она спрыгнула с балюстрады.
– Нисколько. По-моему, мне даже нравится. Клэй просто красавец.
– И чрезвычайно обходительный.
– Да, – согласилась Элизабет. – И, Джайлз… очень надеюсь, что все мои реплики вам понравятся!
– Ироничная особа. – Готт встал. – Пробежимся-ка вокруг пруда перед ужином, Элизабет!
И они ринулись вниз по широкой лестнице. На обратном пути встретили Ноэля, размахивавшего письмом:
– Послушайте, Джайлз, Элизабет! Черная Рука!
Элизабет недоуменно уставилась на него.
– Ты хочешь сказать – черный ящик, дитя мое?
– Вовсе нет. Что-то в духе жутких творений дядюшки Готта. Изготовилась для удара и все такое.
Готт все понял:
– Вы получили напечатанные на машинке строки?
Ноэль вытащил из конверта четвертушку бумаги и протянул ее Готту. Все трое с любопытством посмотрели на нее. Строчки гласили:
И прошепчу им имя страшное свое:
То месть, она заставит всех обидчиков дрожать.
– Это из «Тита Андроника», – сказал Готт.
– Дурацкие шутки, – резюмировал Ноэль.
* * *Где-то вдалеке закрывался парк Сент-Джеймс. В открытое окно доносился еле слышный перезвон, похожий на зов изгнанного из рая архангела. Личный парламентский секретарь министра, рассеянно глядя на открывавшийся перед ним вид, заметил один из дворцов – свое прежнее место службы. Они с сэром Джеймсом уже давно поднялись по служебной лестнице, однако это повышение стоило больших нервов. Он забарабанил пальцами по подоконнику.
– Доставят через несколько минут, – сухо произнес постоянный заместитель министра.
– В диппочте?
– Вернет Хильферс… Кройдон.
– Вот как. – Парламентский секретарь был откровенно раздосадован, но при этом одновременно и доволен. Наступило молчание, наконец нарушенное звуком шагов в длинном коридоре. Вошел пожилой дежурный референт.
– Капитан Хильферс прибыл, сэр.
– Перейдем к расшифровке, – коротко бросил заместитель министра парламентскому секретарю. – И распорядитесь оторвать все начальство от ужина.
После этих слов секретаря вдруг охватило веселье.
– Разумеется, они должны прибыть незамедлительно, – с важным видом согласился он.
* * *Премьер-министр подвел итог часовому совещанию.
– Вызовите Олдирна, – приказал он.
– Олдирн в Скамнуме, – ответил парламентский секретарь.
– Вызовите этого… как его… – распорядился премьер.
– Вызовите капитана Хильферса, – сказал в телефонную трубку заместитель министра.
* * *Над Хортон-Хилл сгущаются летние сумерки. Пасущиеся на его склонах овцы приобретают призрачные очертания. Лежащие к северу пологие холмы обретают резкие контуры, а раскинувшийся внизу Скамнум окутывается таинственным ореолом. С высоты птичьего полета сотни его огней кажутся большим городом. А его бледная громадина похожа на вид Европы с небосвода, как в начале каждой пьесы из трилогии Харди «Династы». То тут, то там появляются призраки. Зловещие и ироничные, призраки взирают на Скамнум-Корт в эти летние вечера.
В свое время огромные холсты Анны Диллон приобрели определенную известность. Лионель Диллон, вращаясь в веселых, ничем не примечательных и шумных компаниях, которые его дочь собирала в их гостеприимном доме в Хэмпстеде, склонялся к тому, чтобы она думала главным образом о количестве. Сам же Диллон тогда больше заботился о качестве. Он мог целый год в мрачной задумчивости стоять у одного-единственного холста, тем самым используя все время, не уходившее на выпивку и буйства, за которыми следовали исповедь, месса и вновь обретенная творческая сосредоточенность. Он был из эпохи, предшествовавшей последнему десятилетию девятнадцатого века. «Делать все, чтобы не выделяться» – под таким девизом проходили его «спокойные» периоды. Он писал картины, одеваясь так же неброско, как и его отец, дублинский стряпчий.
Анне, «взявшей шефство» над вдовцом, когда ей еще не исполнилось двадцати, пришлось в корне изменить уклад его жизни. Она знала, что он не соответствует нравам уходящего столетия, и в этом заключалась определенная опасность. Бренди был неким смертельным проклятием старшего поколения. Она решила отказаться от него, вместо этого переключившись на более мягкий и респектабельный кларет. «Диллон, – говаривала она, используя любую мелочь для поддержания культа гения, – родился с пустым стаканом в руке». И она обеспечила ему стакан вина в день, на деле оборачивавшийся без малого бутылкой. Касательно кларета речь о количестве не шла. Она выбирала лучший из того, что можно было купить в Лондоне, и он поставлялся в погреба регулярно дважды в год, даже если приходилось на время откладывать счета за жилье и от портнихи Анны. И это возымело эффект. Неясные мысли исчезли с холстов, уступив место написанным торопливым почерком рукописям, провозглашенным чудесными в Лондоне, Глазго и Париже. И хотя Диллон знал, что его ранние творения когда-нибудь станут высоко цениться, он не возражал. И дело было отнюдь не в усилиях Анны: он чувствовал некий творческий порыв и знал, где уже исчерпал свои возможности и где у него есть будущее. И некий конформизм, обретенный им в Толедо, словно какое-то откровение, в Англии все еще воспринимался как своего рода ересь. И эта неортодоксальность вполне вписывалась в картину, создаваемую Анной.