Он ненадолго замолчал, а потом чуть взволнованно продолжил:
– А теперь попытайтесь представить себе следующую сцену, как будто видели ее своими глазами. Вот он стоит, охваченный адским пламенем от только что содеянного, поднимает глаза и видит странный силуэт, воплощение его собственной метущейся души: огромную глыбу, чудом сохраняющую равновесие на каменной основе, точно перевернутая пирамида, и вспоминает, что зовется она Камнем судьбы. Представляете, как такой человек в такой миг может воспринять подобный знак? Я думаю, это не могло не взволновать его еще больше и подтолкнуть к дальнейшим действиям. Человек, которому суждено стать возвышающейся башней, не должен бояться стать башней падающей. Как бы то ни было, он преступает к действиям. Его следующая задача – замести следы. Поиски орудия убийства неизбежны, и если бы у него нашли трость с потайным клинком, тем более с окровавленным клинком, для него это было бы равносильно смертному приговору. Если трость просто оставить где-нибудь, ее обязательно найдут, а по ней, вероятно, найдут и его. Даже если ее забросить в море, это могут заметить и посчитать чем-то подозрительным, разумеется, не найдя способа сделать это, не вызвав подозрений. Как вам известно, он справился с этой задачей и, надо сказать, сделал это блестяще. Поскольку из вас только у него были часы, он убеждает вас, что еще не время возвращаться, идет дальше по берегу и затевает игру с собакой. Но как должны были гореть его глаза, когда он осматривал пустынный берег в поисках способа замести следы, прежде чем они остановились на собаке!
Фиеннс кивнул, задумчиво глядя в пространство. Похоже, мысли его устремились к другой, менее практичной части повествования.
– Как странно, – промолвил он, – что собака все-таки оказалась замешана в этом деле.
– Если бы она умела говорить, – ответил священник, – она, наверное, и сама смогла бы вам все объяснить. Мне не понравилось то, что, поскольку собака не может говорить, вы придумали за нее ее рассказ и заставили ее говорить языком людей и ангелов. И это – лишнее напоминание о том, что я все чаще замечаю в современном мире, и в газетных сплетнях, и в обычных бытовых разговорах. Это суждения, вынесенные без проникновения в суть. Люди с готовностью проглатывают голословные обвинения, кого бы они ни касались. Эта волна смывает старый рационализм и скептицизм, она прибывает, как море, и имя ей – суеверие.
Он порывисто встал. Лицо маленького священника было строгим и даже суровым. Продолжил он с таким видом, будто разговаривал сам с собой:
– Первый признак неверия в Бога – утрата здравого смысла и неспособность видеть вещи такими, какими они являются в действительности. Все, о чем бы ни говорилось и что не преподносилось бы как нечто важное, приобретает огромное значение и раздвигается безгранично, как туннель в ночном кошмаре. Собака становится знамением, кошка – загадкой, свинья – талисманом, а жук – символом удачи. Весь этот зверинец до ужаса напоминает многобожие древних Египта и Индии. Пес Анубис, великая зеленоглазая Пашт[57], ревущие священные тельцы Васанские[58]. Это возвращение к древнему божественному бестиарию[59], поиск спасения среди змей и крокодилов, и все лишь потому, что вы боитесь произнести слово: «Человек».
Юноша встал с таким смущенным видом, будто случайно подслушал чей-то монолог, подозвал собаку и вышел из комнаты, наскоро попрощавшись. Однако собаку ему пришлось звать дважды, потому что, прежде чем пойти за хозяином, пес на какой-то миг замер и внимательно посмотрел на отца Брауна, как некогда волк глядел на Франциска Ассизского[60].
В жизни отца Брауна однажды выдался краткий период, когда его настигла слава, хотя надо сказать, что самому священнику это не принесло никакого удовольствия, скорее даже наоборот. Имя его прогремело в газетах, о нем развернулась дискуссия на страницах еженедельных обозрений, и деяния его горячо обсуждались в клубах и светских салонах, особенно в Америке. Удивительно (а тем, кто был с ним знаком близко, это показалось и вовсе невероятным), но в журналах даже стали появляться короткие рассказы, повествующие о его приключениях в ипостаси сыщика.
Как ни странно, слава настигла его, когда он находился в самом глухом или по крайней мере в самом отдаленном от его обычных мест пребывания уголке. Его отправили в качестве чего-то среднего между миссионером и приходским священником в одну из тех стран Южной Америки, которые, поделив ее северное побережье на полосы, все еще тянутся к Европе или грозят превратиться в независимые государства под гигантской тенью президента Монро. Население там было краснокожим и темнокожим с розовыми вкраплениями. То есть жили там люди, в жилах которых текла испанская и индейская кровь, но среди них встречались и американцы северного образца – выходцы из Англии, Германии и других подобных стран. Неприятности начались, когда один из таких приезжих, едва успевший ступить на берег и сильно раздосадованный из-за пропажи одного своего чемодана, подошел к первому же зданию, которое увидел перед собой, оказавшемуся миссионерским домом с пристроенной молельней. Всю переднюю стену дома занимала открытая терраса с длинным рядом столбов, оплетенных спутанными черными виноградными лозами, квадратные листья которых осень уже успела выкрасить в красный цвет. За ними, тоже ровным рядом, сидели люди, почти такие же неподвижные, как столбы, и цветом чем-то сходные с виноградом, ибо широкополые шляпы их были черны так же, как их немигающие глаза, а лица многих из них, казалось, были вырезаны из темно-красной древесины, добываемой в здешних лесах. Почти все они курили очень длинные тонкие черные сигары, и дым их был едва ли не единственным, что двигалось в этом месте. Гость, возможно, посчитал этих людей туземцами, но среди них были и такие, кто очень гордился своей испанской кровью. Впрочем, он большой разницы между испанцами и индейцами не видел и, однажды посчитав их всех коренными обитателями, перестал обращать на них внимание.
Это был репортер из Канзас-Сити, худой светловолосый мужчина, как сказал бы Мередит, с деятельным носом, который производил такое впечатление, будто жил своей жизнью, мог шевелиться из стороны в сторону и даже был способен ощупывать предметы, как хобот какого-нибудь муравьеда. Фамилия этого человека была Снайт. Его родители, руководствуясь какими-то не совсем понятными соображениями, нарекли своего сына именем Савл, но сам он имени своего стеснялся и в конце концов подобрал себе другое имя – Пол, правда, исходя при этом из совсем иных соображений, нежели апостол язычников[61]. Хотя ему-то как раз больше подходило имя гонителя христиан, чем защитника, поскольку он относился к официальной религии со сдержанным презрением, которое больше соответствует духу Ингерсолла[62], чем Вольтера. Но это было далеко не самой важной частью характера человека, который подошел к миссионерскому дому и сидящим на террасе людям. Что-то в их нарочитой бездеятельности и безразличии разбудило в нем бурю негодования, и, не получив ответов на свои первые вопросы, он принялся говорить сам.
Стоя под палящим солнцем, в безукоризненно чистом костюме с иголочки и большой панаме, сжимая стальной хваткой ручку саквояжа, он раскричался на людей в тени. Очень громко он стал объяснять им, почему они такие ленивые, грязные, невежественные и вообще хуже животных, если сами они этого не понимают. По его мнению, это все вредоносное поповское влияние довело их до такого состояния и превратило в жалких забитых бедняков, которым только то и остается, что торчать здесь без дела и курить сигары.
– Это ж какими надо быть овцами бессловесными, – ярился он, – чтобы позволить себя запугать этим набитым рясникам, которые ходят в своих митрах и тиарах, золоченых ризах и прочих тряпках и смотрят на всех вокруг, как на грязь под ногами! Вам же просто задурили мозги всякими коронами, балдахинами, священными зонтиками да опахалами, и все только потому, что какой-нибудь напыщенный и толстый старый служитель какого-нибудь Мумбы-Юмбы считает себя царем всего мира. Ну, а вы-то сами? Вы на себя посмотрите, простофили несчастные! Говорю же вам, вы поэтому-то в свое варварство снова и ударились, поэтому не научились ни читать, ни писать…
Тут из миссионерского дома торопливо вышел сам верховный жрец Мумбы-Юмбы, который выглядел не как царь всего мира, а скорее, как диванный валик, обмотанный как попало старыми черными тряпками. Если у него и была тиара, в этот раз он ее не надел, а нацепил на голову широкополую потрепанную шляпу, мало чем отличавшуюся от тех, что были на головах индейцев. Ее он досадливо столкнул на затылок и собирался что-то сказать сидящим неподвижно туземцам, но, увидев приезжего, быстро произнес: