К этому моменту Пулен уже вошел в новый образ. Теперь он нищий у ворот Сен-Сюльпис.
— Послушайте, месье, — взывает он. — Я был с вами честен! Ответил на все вопросы. Разве я не заслуживаю снисхождения?
Что касается Видока, то он теперь официальный представитель Сен-Сюльпис, со скорбью осознающий свой тяжкий долг.
— Понимаю, о чем ты, Пулен, прекрасно понимаю. Но остается еще кража. У полумертвого. И твое бурное прошлое тоже не упрощает дело. Не знаю, как отнесется к этому месье Анри. — Он наливает вору еще один, последний, стакан. — Я, конечно, с ним поговорю. Расскажу, как ты помог следствию.
Пулен неотрывно смотрит на стакан, словно пытаясь разглядеть в нем свое будущее. И, по мере возможности сделав это, скребет подбородок, чешет в затылке и поднимает глаза. Зрачки у него расширены, губы сжаты.
— Трубку можно взять с собой?
— Разумеется, мой друг, разумеется. И вот что я скажу — по воскресеньям я буду присылать к тебе Агнес. Или Лизу. Она-то умеет развеселить в минуту грусти. И знаешь что еще? Я постараюсь присмотреть за Жанной Викторией и ребенком.
— Можешь оставить их себе, — усмехается Пулен. — Эта потаскуха невыносима.
Видок в упор смотрит на вора. В глазах у него мелькает недобрая искра.
— Она всегда хорошо отзывалась о тебе, Арно.
Почему вдруг я решаю, что в этот момент необходимо открыть рот — впервые, как мы пришли сюда?
— Ребенок, — говорю я. — Скажите имя ребенка.
Оскалившись, Пулен выплевывает имя, как шелуху от семечка.
— Арнадина.
Видя, как изменились наши лица, он оскаливается еще больше.
— Это была ее идея. Она не смогла родить мальчика, вот и придумала, что Арнадина поправит дело. В таких вещах, скажу я вам, у нее нежное сердце. Я всегда говорил: оно ее и погубит.
— Очень мудро, — замечает Видок.
Отодвинув стакан, он поднимается — и, прежде чем кто-нибудь успевает перевести дыхание, носком ноги опрокидывает стул Пулена.
Вор, привязанный за лодыжку, всем телом падает на пол. Придушенный вопль, дрожь непонимания. Видок, сама безмятежность, возвышается над ним.
— До чего черепа бывают мягкие, а, Пулен? Иной раз просто диву даешься.
И, перешагивая через распростертое тело вора, он одаряет меня улыбкой.
— На сегодня хватит, доктор.
Глава 8
СО ШПИОНА СРЫВАЮТ МАСКУ
Когда Видок приводит меня домой, уже почти шесть вечера. У Аллара он позаимствовал плащ с капюшоном. У торговца подержанной одеждой приобрел (правда, покупка не сопровождалась видимой глазу оплатой) шляпу со сломанной тульей. Волосы он пригладил, предварительно смазав слюной.
Какие еще нужны свидетельства того, что мы возвращаемся к цивилизации? В мой собственный, родной ее уголок, хотя я почти не узнаю его. Вот я поворачиваю на улицу Святой Женевьевы, вот миную проклятый колодец, возле которого сиживал Барду, и слышу ритмичное похрюкивание пасущихся в сточных канавах свиней месье Трипо. Я у двери своего дома, но по-прежнему не могу отделаться от ощущения, что забрел не туда.
Но дверь отворяет Шарлотта, румяная и веснушчатая, и все сомнения разом рассеиваются.
— Он вернулся! — кричит она в глубь коридора. — Мадам Карпантье, он вернулся!
Мать маячит у дверей столовой: во всем черном, в шляпке с тюлем и шерстяной нижней юбке, она явно находится на грани нервного срыва. Юбка перешита из старого платья. Шлепанцы давным-давно соскочили с ног и удерживаются рядом с ними исключительно силой привычки. Она прикрывает рот руками:
— Ох!
— Месье Эктор! — Шарлотта надвигается на меня. — Вы…
— Он невредим, сударыня, — отвечает Видок, появляясь из-за моей спины. — Как вы можете убедиться.
Никогда не смогу с уверенностью заявить, в какую именно часть Видока мать вцепляется в первую очередь. В потрепанную шляпу? В прилизанные слюнями волосы? В выпяченную грудь? Я склонен думать, что во все сразу — она кинулась на него, как кидаются в бездну.
— Я собиралась посылать за жандармами, — тонким голоском начинает она.
— Зачем же, мадам! Префектура сама послала за вашим Эктором. — С этими словами Видок мягким собственническим жестом обхватывает меня сзади за шею. — Как раз сегодня ваш сын проявил исключительную отвагу в вопросе первостепенной важности.
— Первостепенной?
— Уверен, Эктор и сам бы с радостью вам все рассказал, но он поклялся хранить тайну. Самому префекту.
— Самому…
— О, ваш сын — человек блестящего ума! Весь Париж поет ему хвалу! Да что там — далеко ходить не надо! Как раз на днях, когда я, знаете ли, проводил краткие часы досуга в библиотеке герцогини де Дурас, герцогиня сказала мне — вы знакомы с герцогиней, мадам? — так вот, она потянула меня за рукав и своим очаровательным дребезжащим голоском произнесла: «Вы просто обязаны познакомить меня с прославленным доктором Карпантье!»
Благодаря последней фразе меняется весь тон разговора. Мать еще меньше меня привыкла, чтобы меня называли доктором. Ее рот превращается в тонкую линию.
Видок делает паузу, в течение которой понимает, что упустил нечто важное.
— Тысяча извинений, мадам. Забыл представиться. Видок.
Жест, сопровождающий эту фразу, заслуживает отдельного описания. Это не легкий наклон головы среднего парижанина, а нечто порывистое, отдающее полем брани. (Позже я узнаю, что он — фельдфебель.) На бедняжку Шарлотту это производит столь неизгладимое впечатление, что она, не в силах справиться с нахлынувшими чувствами, принимается со всей силы тереть уши.
— Ваша дочь, мадам? — осведомляется Видок.
— Служанка, — отвечает мать сухо.
— О, я вижу, ослепительная красота — обязательное условие жизни chez Carpentier![5] — Он прикасается губами к руке молодой женщины. — Что за хорошенькие пальчики! Словно драгоценные кораллы, рассыпанные на берегу.
Лицо Шарлотты, следует заметить, всегда напоминает цветом пятнистый коралл — от близости к печи и вечной беготни по лестнице. Теперь же ее кожу словно заливает багровая волна. В этот момент мать, не утратившая в отличие от Шарлотты ясности ума, делает шаг вперед и тоном престарелой маркизы, разговаривающей с мусорщиком, благодарит Видока за возвращение сына.
— О, не за что! — хмыкает он. — Это для меня счастье…
— Всего хорошего, месье.
Когда дверь за ним захлопывается, он все еще там — размахивает руками, кривит рот.
— Какое чудесное знакомство, — слышу я его голос по ту сторону двери.
Лицо матери отнюдь не сияет, но оно и так-то сияет редко. Я помню всего четыре эпизода в жизни, когда она смеялась (в четыре раза больше, чем отец). Ее лицо словно создано для того, чтобы хранить время. Даже в глазах цвета известняка, когда-то, должно быть, красивых, теперь залегли годы, правильным и биологически заданным образом, подобно слоям в осадочной породе.
— Мы понятия не имели, где ты, — произносит она.
— Я знаю.
— Мог бы оставить записку.
— Прости, мама.
— Как будто мне делать больше нечего, кроме как беспокоиться: может, ты умер, или умираешь, или не знаю, что еще. Как будто я…
Она тянется к вешалке за платком, на мгновение ее речь прерывается, а когда возобновляется, то в голосе звучит раздражение, естественное для человека, которого внешняя сила выгнала из насиженного угла.
— Ради всего святого, сними пальто. Сапоги, естественно, грязные. Впрочем, можешь не беспокоиться, чистить их времени все равно нет. Наши гости уже за столом.
С самого первого дня, когда мы начали брать жильцов, мать настаивала на том, чтобы называть их гостями. Мне всегда казалось, что за оболочкой показной ласковости тлеет надежда. Гости ведь уходят…
Тем временем три молодых человека, сидящие сейчас за нашим столом, производят впечатление людей, намеренных остаться. По возможности, навсегда. Вначале мать поклялась никогда не принимать студентов на том основании, что они-де едят слишком много хлеба. Однако в Латинском квартале выбор в этом смысле не слишком велик. Студенты многочисленны, как звезды, и неистребимы, как крысы.
Эти прибыли разом: развеселая троица с юридического факультета. Они немедленно взяли моду именовать мою мать мамашей — обращение, которое она ненавидела, но чувствовала себя обязанной отзываться. Их имена значения не имеют. (Я их все равно забуду, стоит мне выйти из комнаты.) Назовем их в соответствии с характерной чертой каждого, по порядку, начиная с наименее влиятельного. Кролик: кроличье лицо, кроличья душа. Далее идет Ростбиф, прозванный так за пристрастие к одноименному мясному блюду (слишком дорогостоящему для нашего скромного пансиона) и за привычку поедом есть окружающих. Завершает список Рейтуз — я нарек его так за широченные нанковые панталоны с плетеными штрипками ржавого цвета, в которых он щеголяет летом. Сын руанского мирового судьи, Рейтуз из наших постояльцев самый богатый, из чего следует, что он за полторы тысячи франков в год ночует в бывшей спальне моего отца (в компании тех, кого он с собой привел). Кроме того, ему подают кофе во внутренний дворик, где он пьет его под липами.