Гарри приехал с Тони Ставрокакисом. Не удостоив меня даже взглядом, он склонился над Дэнни и попытался заговорить с ним. Дэнни по-прежнему сидел привалившись к столу и бормотал что-то невразумительное. Теряя терпение, Гарри несколько раз хлестнул бухгалтера по круглым розовым щечкам, но довольно скоро до него дошло, что он только впустую тратит время.
– Где Джимми? – осведомился он, поворачиваясь ко мне.
– Он… ушел. Уехал, – ответил я, потирая лицо и кроя мучительные гримасы, чтобы Гарри видел, какие страдания причиняет мне моя рана.
– А деньги? – уже требовательно спросил Гарри.
– Он забрал, – промолвил я мрачно.
Гарри выпрямился. Задумчиво кивнув, он посмотрел на Тони Грека. Потом Гарри вздохнул, покачал головой и сокрушенно поцокал языком, словно составляя список неприятностей сегодняшнего дня. Цик-цик-цик – каждый звук точно галочка перед очередным пунктом в перечне неудач.
– Вот что, Терри, – произнес он спокойно и даже мягко, словно подчеркивая, что испытывает только разочарование, а не гнев, – придется нам с тобой немного побеседовать. Как ты считаешь?
Пока он звонил в разные места, я сидел за столом, подперев рукой ушибленную голову. Вскоре приехал частный врач, состоявший на содержании у «фирмы»; он и занялся Дэнни. Следом появился Джок Макласки. Он привез какого-то типа, имени которого я не запомнил, хотя и видел несколько раз. Им Гарри велел отправляться в погоню за Джимми. И Джок и тип были вооружены.
– Все ясно, – подвел итог Гарри, когда врач поднял с пола еще не до конца очухавшегося Дэнни и повел к двери. – Давайте-ка убираться отсюда.
Он резко повернулся в мою сторону:
– Ты поедешь с нами.
Меня заставили лечь в багажник «даймлера», и к тому моменту, когда машина наконец затормозила, я едва не задохнулся от страха и выхлопных газов. Мы стояли перед запертым гаражом, притаившимся под пролетом железнодорожного моста. Гарри отпер большой висячий замок, и мы вошли.
Вспыхнул свет. В свете голой лампочки под потолком я увидел большую, почти пустую комнату. На верстаке у боковой стены стояли бутылки, валялись пакеты из-под чипсов и оберточная бумага. У дальней стены я увидел баллон с газом и горелку. В центре этой мрачной, похожей на пещеру комнаты стоял деревянный стул. В гараже он был единственным и выглядел как-то очень одиноко. Вокруг ножек стула был небрежно обмотан тонкий канат.
– Садись, – предложил Гарри.
Я сел, а он подошел к верстаку и выбрал бутылку «Джонни Уокера».
– Хочешь выпить? – предложил он, и я кивнул.
Гарри щедро плеснул виски в треснувшую кружку и протянул мне. Мне пришлось сделать два, может быть три, глотка, прежде чем я осушил ее до дна. Забрав у меня пустую кружку, Гарри кивнул Тони, и тот начал привязывать меня к стулу.
– Ну вот, теперь, пожалуй, можно заняться делом. – Гарри оскалил зубы в улыбке. – Шоу начинается!
– Ну, Терри, теперь твоя очередь, – говорит Гарри, снова разогревая кочергу. – Главное, ты должен верить мне!
И он игриво улыбается, словно все происходящее не более чем детская игра в «слабо».
– Все нужно сделать правильно, ведь ты же не хочешь сжечь себе язык, правда? Он тебе понадобится, чтобы рассказать нам правду. Открывай рот. Шире! Помоги-ка ему, Пузырь!
Тони хватает меня за волосы и тянет, запрокидывая мою голову назад. От этого моя нижняя челюсть сама собой отвисает чуть не до груди. Гарри продолжает греть кочергу, пока она не раскаляется добела. Потом он делает шаг в мою сторону, держа кочергу перед собой.
Паника охватывает меня. Паника и удушье. Я дышу неглубоко и часто, словно собака. Говорить я не могу.
Пожалуйста, Гарри, не надо! Не-ет!!!
– Ну, давай же! Высунь язык!
Я повинуюсь. Во рту у меня сухо, как в Сахаре. Гарри подносит кочергу к моему носу. Кожей лица я ощущаю льющиеся от раскаленного металла жар и свет. Гарри медленно ведет кочергу сверху вниз. С громким шипением она скользит по моему языку. Горячий пар обжигает мне глаза. Я чувствую, как прикасается к языку светящийся металл, но жара не чувствую. Несмотря на это, я уверен, что раскаленная кочерга прожигает мне язык насквозь, превращает плоть в уголь, в золу. На несколько секунд я отключаюсь.
Я прихожу в себя внезапно. Мой рот по-прежнему открыт, но губы онемели и не двигаются. Из пересохшего горла рвутся сухие рыдания. Язык, как ни странно, на месте. Я облизываю губы, и убеждаюсь в этом окончательно. От облегчения кружится голова. Член как-то странно набухает, и в нем рождается сладостное чувство жаркого облегчения. Сначала я не понимаю, в чем дело, но потом до меня доходит, что я обмочился. Сквозь застилающие глаза слезы я гляжу на Гарри, который благосклонно кивает. Моча течет у меня по ногам и лужицей собирается под стулом.
– Ну, ну, – говорит он и треплет меня по плечу. – Вот и все. Теперь все позади.
Но я все плачу и никак не могу остановиться. Гарри бросает кочергу на подставку, выключает горелку и снова поворачивается ко мне. Тони отпускает мои волосы, и Гарри по-отечески приглаживает их пятерней.
– Ну, будет, будет, – говорит он негромко. – Я не сержусь. Теперь ты можешь все мне рассказать.
И я рассказываю. Я рассказываю все. Я пытаюсь рассказать все сразу, но он останавливает меня и заставляет начать с самого начала. Время от времени Гарри задает уточняющие вопросы, и постепенно правда выплывает наружу. Вся правда.
Тони отвязывает меня от стула, и Гарри наливает мне еще виски. На этот раз спиртное обжигает мой начинающий распухать язык, и я, поперхнувшись, выплевываю почти весь скотч на себя.
– Я скажу тебе, что будет дальше, – говорит Гарри, словно прочтя мои мысли. – Ты свободен и можешь идти. Мы с тобой квиты. Только не надо никому ни о чем рассказывать. Теперь-то ты знаешь, что может случиться, если ты станешь болтать языком.
Вот и все. Я никогда больше не видел Гарри, и только годы спустя, когда начался этот процесс, сделавший его знаменитым или, вернее, печально знаменитым, я услышал о нем снова. Когда я уходил из гаража, Гарри отсчитал мне несколько банкнот – что-то около пятидесяти фунтов. Казалось, он сделал это только для того, чтобы напомнить мне, что я – его должник. Домой я вернулся на такси. На следующий день у меня на языке выступило несколько небольших белых пузырьков, которые мешали мне говорить. Впрочем, никакого желания говорить у меня не было.
Нация есть общественное предприятие; во всем остальном это, фактически, игровое поле для авантюризма и оппортунизма власти.
Вол Соинка,[4]1964
2 ноября, понедельник
Иду в палату лордов, на церемонию официального представления. Впереди шагает «Черный жезл» – его эбеновая трость увенчана вставшим на дыбы золотым львом. Герольдмейстер с орденом Подвязки торжественно несет патент, которым мне жалован титул лорда Тереби Харктуэлл-Приморского. В сопровождении двух пэров я подхожу к «мешку с шерстью»…[5]
Мне всегда нравились эти допотопные ритуалы, к тому же, откровенно говоря, ничего лучшего со мной еще не случалось. Тедди Тереби будет заседать в верхней палате! Среди светских лордов и духовных владык! На мне, разумеется, все, что необходимо: накидка из меха горностая, бриджи до колен, туфли с серебряными пряжками и шелковые чулки. Пытаюсь двигаться сообразно случаю. Шагаю широко, но не быстро, с достоинством. Правда, очень трудно не шататься.
Церемония официального представления очень торжественная и вместе с тем – смешная. Абсурдный, дурацкий, но на удивление красивый ритуал. Он успокаивает, вселяет уверенность. Мне он очень нравится. Возможно, причиной тому – воспитание в духе Высокой церкви:[6] когда-то давно я воспринимал все, что мне говорилось, с излишней серьезностью. Как бы то ни было, период, когда я учился в Оксфорде, прошел под знаменем англо-католицизма, и, наверное, это заметно до сих пор. Во всяком случае, участие в разного рода церемониях и обрядах неизменно на меня действует. Я начинаю ощущать какие-то сигналы и движения души, которые кажутся мне… правильными, что ли. Ритуалы вообще великая вещь. Как еще можно сообщить окружающим о своих намерениях, не говоря ничего вслух и не привлекая к себе ненужного внимания? А я всегда был скрытен и не любил привлекать внимание.
Так, теперь нужно вручить патент и повестку лорд-канцлеру. Расписаться в Пергаменте верности,[7] принять Присягу, поцеловать Библию. Каждое из этих действий поражает возвышенностью и какой-то необычайной нравственной чистотой. Вместе с тем каждая из этих небольших формальностей представляет собой своего рода побег от грубой и приземленной повседневности.
Я снова чувствую себя новичком. Совсем как много лет назад, в 1924 году, когда я впервые заседал в парламенте в палате общин. Тогда тоже было официальное представление, хотя никакого особого наряда протоколом предусмотрено не было. Помню я и другие традиционные ритуалы – не менее важные, хотя и несколько менее формальные. Например, когда Чипс Ченнон повел меня показывать туалетные комнаты для членов парламента. «Самые важные помещения во всем здании!» – сообщил он с наигранной серьезностью, но, как он ни старался, в его не выражавших ничего, кроме тупой серьезности, глазах не промелькнуло ни малейшей искорки.