Почти.
Перед уходом я дал ему рецепт средства от кашля.
Я шел к машине, насвистывая и думая о том, каким прекрасным был день и как приятно было бы об этом поговорить.
Через десять минут я был на Деррик-Род и разворачивался обратно в сторону города.
Не знаю зачем. Ну не знаю, и все. Она была единственным человеком, с кем я мог бы поговорить и кто понял бы, о чем я говорю. Но я знал, что ее там нет. Я знал, что она больше не появится ни там, ни где-либо еще. Ее нет, и я знал это. Поэтому… не знаю зачем.
Я возвращался в город, к двухэтажному дому и хлеву с крысами. И тогда я сказал:
— Прости, детка. — Я сказал это вслух. — Ты никогда не узнаешь, как я сожалею. — Потом я сказал: — Ты же понимаешь, да? Еще несколько месяцев — и я не смог бы остановиться. Я потерял бы контроль и…
В лобовое стекло ударилась бабочка и улетела. Я опять засвистел.
День действительно был замечательным.
У меня закончились продукты, поэтому я остановился у магазина, купил кое-какой гастрономии, бакалеи и стейк на ужин. Я вернулся домой, устроил себе самый настоящий пир и съел все до последнего куска. Этот В-комплекс отлично делал свое дело.
И остальные препараты. Мне уже не терпелось увидеться с Эми. И затащить ее в кровать.
Я помыл и вытер посуду, влажной шваброй протер пол в кухне, растягивая эту работу на возможно большее время. Я выжал губку на швабре и повесил ее на заднем крыльце, вернулся в дом и посмотрел на часы. Стрелки, казалось, замерли на месте. Еще как минимум два часа до того, как она решится прийти.
Заняться мне было нечем, поэтому я налил себе огромную чашку кофе и устроился в отцовском кабинете. Я поставил ее на его стол, зажег сигару и пошел вдоль шкафов с книгами.
Отец всегда говорил, что ему очень трудно отделить факты от вымысла, не прочитав этот самый вымысел. Он всегда говорил, что в науке царит страшный хаос и из нее пытаются сделать религию. Он говорил это и еще то, что наука сама по себе может быть религией, что широкие взгляды могут сузиться. Поэтому на полках было много фантастики, а библейской литературы не меньше, чем у священника.
Кое-что из фантастики я читал. К остальному даже не прикасался. Я ходил в церковь и в воскресную школу, жил так, как и полагалось, однако на том все и закончилось. Потому что дети есть дети. Может, кому-то это кажется очевидным, но очень многие великие умы, как я заключаю, этого так и не поняли. Ребенок всегда слышит, как ты чертыхаешься, и потом тоже начинает чертыхаться. Он не поймет, если ты скажешь ему, что это плохо. Он верит в тебя, и, если ты делаешь что-то, значит, это хорошо.
Как я сказал, я ни разу не заглядывал в религиозные книги. Все остальное из отцовской библиотеки я перечитал. Полагаю, у меня в голове вертелась мысль о том, чтобы определить ценность этих книг с учетом того, что я собирался уехать отсюда.
Я взял с полки огромный указатель к Библии в кожаном переплете, сдул с него Пыль, отнес на стол и открыл — вернее, он сам открылся, когда я его положил. Я увидел фотографию пять на десять и взял ее в руки.
Я вертел ее и так и сяк. И улыбался, как человек, заинтересованный и озадаченный какой-то находкой.
На снимке было женское лицо, не особенно красивое, но из тех, которые по какой-то неясной причине запоминаются. Я не смог разобрать, где она находится и чем занимается. У меня возникло впечатление, будто она выглядывает в развилку дерева, кажется, клена. Ее голова находится между двух белых веток, которые отходят от белого ствола. Она обхватила руками ветки и… Я знал, что так не может быть. Потому что развилка была у самого основания ствола, и я сумел разглядеть обрубки ветвей, которые повисли под странным углом к стволу.
Я потер фотографию о рубашку и снова взглянул на нее. Я понял, что лицо мне знакомо. Память возвращала мне его из своих самых отдаленных глубин. Снимок был старым, весь в пятнах, похожих на крестики — видимо, воздействие времени, — и эти самые пятна покрывали то, через что смотрела женщина.
Я взял лупу и вгляделся в снимок. Я перевернул его вверх ногами, потому что именно так было правильно. Потом я отбросил лупу, швырнул на стол фотографию и уставился в никуда. В ничто и во все.
Она действительно выглядывала в развилку. Но это была ее собственная развилка.
Она стояла на коленях и смотрела между ног. А эти крестики на ее ногах были не результатом старения снимка. Это были шрамы. И женщина была Хелен, той самой, которая много лет назад работала экономкой у отца.
Отец…
Я сидел так — пялясь в одну точку — всего несколько минут, но за это время ко мне вернулся мир моего детства. И она вернулась ко мне, экономка. В том мире она играла очень большую роль.
«Хочешь побороться, Хелен? Хочешь научиться боксировать?..»
И:
«О, я устала. Просто ударь меня…»
И:
«Но тебе это понравится, дорогой. Все большие мальчики так делают…»
Я за мгновение прожил все это и потом подошел к концу той жизни. К последнему ужасному дню, когда я лежал, скрючившись, под лестницей. Меня тошнило от страха, стыда и ужаса. Мне было больно оттого, что я плакал — в первый и последний раз в жизни. Я лежал и слушал приглушенные сердитые голоса, доносившиеся из библиотеки, сердитые и пренебрежительные голоса.
«Яне буду спорить с тобой, Хелен. Сегодня ты уедешь. Я не подал на тебя в суд — считай, что тебе повезло».
«О да-а-а! Хотела бы я взглянуть, как бы это у тебя получилось!»
«Почему, Хелен? Как, ради всего на свете, ты могла так поступить?»
«Ревнуешь?»
«Ты… невинный ребенок и…»
«Да! Верно! Невинный ребенок! Почему бы не помнить об этом всегда? Слушай меня, Дэниел. Я…»
«Только не произноси это. Пожалуйста. Это моя вина. Если бы я…»
«Так тебя это задело? Причинило боль? Разве ты — я не могу не спросить! — не утратил интерес к этому? Не сразу, а медленно, постепенно?»
«Но ребенок! Мой ребенок. Мой единственный сын. Если что-нибудь случится…»
«Ага. Так вот что тебя волнует, верно? Не он, а ты сам. То, как это отразится на тебе».
«Убирайся! Женщина, у которой чуткости не больше…»
«Я „белая шваль“[2] — ведь есть же такой термин, правда? Шпана. Я не того сорта. И я должна быть чертовски счастлива, когда мне встречается лицемерный сукин сын, вроде тебя!»
«Убирайся, иначе я убью тебя!»
«Э-те-те! Доктор, подумайте, какой вас ожидает позор… А теперь я хочу вам кое-что сказать…»
«Уби…»
«То, что вам следует знать в первую очередь. Раньше в этом не было смысла. Абсолютно никакого. А теперь есть. Вы повернули все так, что хуже быть не может. Вы…»
«Я… Хелен, пожалуйста».
«Вы никогда никого не убьете. Не вы. Вы слишком самодовольны, самоуверенны и самоуспокоены. Вам нравится причинять боль людям, но…»
«Нет!»
«Ладно, я ошибаюсь. Вы великий и добрый доктор Форд, а я „белая шваль“, поэтому-то я и ошибаюсь… я надеюсь».
Вот и все.
Я забыл об этом тогда и сейчас забыл снова. Есть вещи, которые нужно забыть, если хочешь жить дальше. А я почему-то хочу, причем сильнее, чем прежде. Если Господь Бог совершил ошибку, создавая нас, людей, так именно в том, что дал нам желание жить как раз тогда, когда у нас для этого меньше всего основании.
Я поставил указатель на полку. Я отнес фотографию в лабораторию и сжег ее, а пепел смыл в раковину.
Снимок горел долго. И я против своей воли успел кое-что заметить.
То, как сильно она напоминает Джойс. И какое сильное сходство у нее с Эми Стентон.
Зазвонил телефон. Я вытер руки о брюки и взял трубку. Стоя у телефона, я смотрел на свое отражение в зеркальной двери — на парня в черном галстуке-бабочке, розовато-коричневой рубашке и брюках, застегнутых на крючки поверх ботинок.
— Говорит Лу Форд, — сказал я.
— Это Говард, Лу. Говард Хендрикс. Послушайте. Я хочу, чтобы вы приехали в… в здание суда, да.
— Ну не знаю, — ответил я. — Я вроде как…
— Она подождет, Лу. Это важно! — Наверняка важно, судя по тому, как он волнуется. — Помните, о чем мы говорили сегодня? О… возможности того, что в убийстве замешано третье лицо. В общем, вы как в воду глядели. Наше предположение оказалось верным!
— Ого! — воскликнул я. — Не может быть… я имею в виду…
— Мы взяли его, Лу! Мы взяли этого сукиного сына! Мы взяли его тепленьким, и…
— Он признался? Черт, Говард, всегда найдется какой-нибудь чудак, который признается…
— Он ни в чем не признается! Он вообще отказывается говорить! Поэтому мне нужны вы. Мы… э-э… не имеем права работать над ним, а вот вы могли бы заставить его говорить. Если кто и может привести его в чувства, так только вы. Кстати, кажется, вы знаете его.