— Я не… не знаю, что он вам рассказал, — сказала она, косясь на дверь.
— Просто расскажите, что произошло.
— Он рассказал вам, что я застала Катарину в постели с моим братом?
— Почему вы назвали это соперничеством?
— Ему тридцать два года.
— Но он же ваш брат.
— Не вижу смысла обсуждать сложности женщины среднего возраста с человеком, который разыскивает мою дочь. Но если она могла соблазнить его, то может…
— Ваш муж тоже так считает.
— Так что это безнадежно.
— Возможно, ваш брат как раз и будет нам полезен.
— Не понимаю, зачем впутывать его в данном случае.
— Не понимаете?
— Катарину я застала в постели не с ним, а с моим любовником, — сказала она совершенно хладнокровно, внезапно отбросив всякое притворство.
— Вы все еще видитесь с ним?
— Вы, кажется, с ума сошли, инспектор!
— А ваша дочь?
Молчание.
— Не знаю, — после паузы отвечала она.
— Мне необходимо переговорить с ним, — сказал я.
Карлуш сунул ей в руки блокнот. Она сердито черкнула в нем что-то, поставив в конце точку так энергично, что чуть не проткнула насквозь обложку.
— Каким образом это стало известно вашему мужу?
Она решительно вздернула вверх подбородок.
— Вы легко можете себе представить атмосферу этого дома, наши отношения с Катариной. Муж поговорил с ней. Разговаривать он умеет. Вот и вытряс из нее признание.
— Значит, она соблазнила вашего любовника… этого Паулу Бранку?
— Соблазну нежного юного тела трудно противиться. Так мне было сказано, — проговорила она с неподдельной горечью.
— Она употребляла наркотики. Вашему мужу известно насчет гашиша. О более серьезных препаратах ничего сказать не можете?
— Я в них не разбираюсь. Сама я наркотиков не пробовала.
— Но вам же знакомо ощущение, вызванное снотворным, не правда ли, сеньора Оливейра?
— Просто засыпаешь, и все.
— Я имею в виду — наутро.
Она недоуменно моргнула.
— Разве снотворное не дает некое особое ощущение отделенности от окружающего? Как будто реальность отходит от вас куда-то? Не замечали ли вы когда-нибудь и Катарину в подобном состоянии или, возможно, наоборот — в состоянии взвинченном, возбужденном, в состоянии гиперактивности, как это, по-моему, называется?
— Я, право, не знаю, — сказала она.
— Значит ли это, что вы не замечали, или же…
— Это значит, что с некоторых пор меня это не заботит.
Последовала долгая пауза, во время которой слышен был только работающий кондиционер.
— Откуда она брала деньги? — спросил я.
— Я выдавала ей пять тысяч эскудо в неделю.
— А как насчет одежды и…
— Обычно одежду покупала ей я… до событий последнего года, — отвечала женщина.
— Она была в той одежде, что купили ей вы?
— Кроме юбки. Я бы не стала покупать ей такую короткую, которая едва трусы прикрывает, но это модно, так что…
— В школе она успевала?
— Насколько мне известно, да.
— Проблем с посещаемостью не было?
— Нам, без сомнения, сообщили бы. А когда я ее подвозила, она шла в школу совершенно безропотно, как овечка.
— Покину вас на минуту, — сказал я и вышел из комнаты.
Доктора Оливейру я застал в кабинете — он курил сигару и читал «Диариу ди нотисиас». Я сказал, что должен сообщить его жене печальное известие, и спросил, не хочет ли он сделать это сам. Он сказал, что охотнее предоставит это мне. Мы с ним вернулись в гостиную. Сеньора Оливейра вела оживленную беседу с Карлушем. На диване она сидела боком, и юбка ее задралась, обнажив бедра. Карлуш был напряжен и взъерошен. Увидев нас, она осеклась и застыла. Муж сел рядом с ней.
— Сегодня утром без четверти шесть, дона Оливейра, — начал я, и ее глаза жадно, с ужасом уставились в мои, — на взморье в Пасу-де-Аркуше было найдено тело вашей дочери, Катарины Оливейры. Она мертва, и я выражаю вам свое соболезнование.
Женщина не проронила ни слова. Она только пристально глядела на меня. Муж взял ее за руку, но она рассеянно отняла ее.
— Аженте Карлуш Пинту и я расследуем обстоятельства смерти вашей дочери.
— Ее смерти? — проговорила она изумленно и издала какой-то странный смешок, похожий на кашель.
— Мы очень сочувствуем вашему горю. Простите меня за то, что не сообщил вам раньше, но у меня были к вам вопросы, отвечать на которые лучше было с ясной головой.
Ее муж сделал новую попытку взять ее за руку, и на этот раз она не противилась. От моих слов она будто окаменела.
— Мы считаем, что ее убили, а тело привезли на берег в Пасу-де-Аркуш и там бросили.
— Катарину убили? — недоверчиво переспросила она, словно убивать могли только в телевизионных боевиках. Она прислонилась к спинке дивана, совершенно ошеломленная. Она силилась проглотить комок в горле. Я понял, что в этот день дальше мы не продвинемся, и, пожав хозяевам руки, мы ретировались. Уже у ворот мы услышали донесшийся из дома протяжный вопль.
— Непонятно как-то… — сказал Карлуш.
— И печально.
— Я думал, что…
— Весьма печально, когда молодой оптимист вроде вас вынужден окунуться в подобное.
— Зачем было морочить нам голову всей этой историей с братом или с любовником? Какая выгода была доктору Оливейре посвящать нас во все это?
— Вот это-то самое печальное и есть, — сказал я. — Он воспользовался нами… Воспользовался расследованием убийства дочери, чтобы наказать жену за неверность. Мы присутствовали, так сказать, на мастер-классе по унижению человеческого достоинства. Теперь вы убедились, как умен этот адвокат.
— Ну а что до его жены, — с горячностью продолжал Карлуш, — когда вы вышли из комнаты, она ни единого вопроса не задала о расследовании, ни единого вопроса! Принялась болтать — расспрашивала, как мне эти их идиотские картины, и сколько времени я уже в криминальной полиции, и в Кашкайше ли живу…
— Да, и еще есть два обстоятельства касательно этой парочки. Первое — это то, что фотографию детей от первого брака он держит на столе, а фото Катарины у него засунуто подальше, на полку среди потрепанных книжек в бумажных обложках. А второе обстоятельство — это то, что у обоих карие глаза.
— Я и не заметил, — сказал Карлуш, помечая это в блокноте.
— У темноглазых родителей уж никак не родятся голубоглазые дети. А у Катарины глаза голубые.
2 марта 1941 года, юго-запад Франции.
Утро было восхитительно. Впервые за все эти дни. Безоблачное голубое небо сияло так, что больно было смотреть. На юге тянулись горы — снежные вершины Пиренеев — в разреженном морозном воздухе высокогорья четко обрисовывались пики.
Два швейцарца-водителя Фельзена обсуждали открывавшийся пейзаж. Они были южане, разговаривали по-итальянски. Из гор им знакомы были лишь Альпы.
С Фельзеном они говорили, только если он обращался к ним, что бывало нечасто. Он казался им холодным, высокомерным и резким. В редкие минуты, когда он засыпал в машине, они слышали, как он скрипит зубами, и видели, как ходят желваки у него на скулах. Между собой, шепотом, они звали его «костолом» после того, как стали свидетелями жестоких ударов, которыми он угостил водителя, случайно задевшего воротный столб возле казарм в пригороде Лиона.
Фельзен их не замечал. Ему было на них наплевать. Мысли его все кружили и кружили по одному и тому же кругу. Выкуренные папиросы складывались в метры, выкуренный табак исчислялся килограммами, а он все препарировал каждое мгновение, прожитое с Эвой, и не мог уловить тот самый миг. Он анализировал и оценивал каждую сказанную Эвой фразу, взвешивал каждое ее слово, что было нелегко, ведь Эва была мастерицей намеков и недомолвок.
Он мысленно прокручивал ту сцену, когда после четырех лет знакомства она впервые оказалась в его постели. Она сидела на нем верхом, оставив на себе одни лишь черные шелковые чулки с подвязками, и гладила его грудь.
— Почему? — спросил он.
— Что «почему»?
— После стольких лет… почему ты здесь?
Она поджала губки и, поглядывая на него искоса, оценивала вопрос. А потом вдруг, ухватив обеими руками его пенис, проговорила:
— Вот ради этого твоего большого швабского члена!
Оба посмеялись. Ответ был далек от истины, но его удовлетворил.
Теперь, в сотый раз вспоминая этот момент и то, как она его унизила, он мог лишь корчиться в муках неудовлетворенного сексуального желания и ревности. Он так и видел этого толстобрюхого группенфюрера, трясущиеся расплывшиеся ягодицы между ее стройными белыми бедрами; видел ее пятки, которыми она пришпоривает его, а он пыхтит, отдувается, хрюкая ей куда-то в шею; ее цепкие пальцы вонзились в его дряблую спину, вот она приподнимает колени, он проникает глубже, сильнее… Фельзен мотает головой: нет! Но вновь вспоминается, как она сидит на нем в черных чулках… Почему?