Доктор снова кивнул:
— Джорджия. В смеси с Вирджинией.
Сеньор затянулся еще раз.
— Да. И впрямь очень хороши… Скажите, доктор. Вы когда-нибудь слышали о моем кузене, генерале Арсенио Линаресе? — Доктор покачал головой. — Он управляет Сантьяго-де-Куба. А об адмирале Паскуале Сервера-и-Топете, командующем нашей морской эскадрой в Кадисе? — Доктор снова реагировал отрицательно. — Я так и думал. Но все вы знаете — вы все знаете — о «мяснике» генерале Уэйлере и о воинственной клике монархистов и военных офицеров, окружающих королеву-регентшу… Об этих людях пишут в ваших газетах. Ваши мистер Херст и мистер Пулитцер — они бы не продали свой товар, напечатав глас разума.
— Разума? — озадаченно переспросил доктор.
Сеньор жестко посмотрел на него в упор:
— Вы ведь на самом деле не думаете, доктор, что мы все настолько слепы, чтобы не суметь распознать окружающую нас действительность? Да, на Кубе, в Испании, да и на Филиппинах, где я провел отрочество, немало испанцев, убежденных в том, что ваша страна вмешалась в наши дела и оскорбила наших лидеров вне всякой допустимости. И они правы. Но они желают разрешить этот вопрос войной — они хотят этого почти так же, как и многие американцы. Однако в нашей стране есть и те, кто понимает, каким неизбежно станет конец подобной войны. К примеру, это понимают упомянутые мною люди. Понимаю и я.
— Не поделитесь ли этим и с нами? — поинтересовался мистер Мур.
Сеньор Линарес мельком глянул на него и хмыкнул:
— Эта страна… она точно юнец, неожиданно выросший в мужчину, но так пока и не осознавший пределы своей силы. Если Испания начнет войну с вашей страной, сеньор, ее итог окажется гибельным для нашей империи. Мы потеряем то малое, чем еще обладаем в этом полушарии, и даже, вероятно, значительно больше. Но сии аргументы бесполезны для тех, кто желает с оружием в руках защитить нашу гордость. Им нет никакого дела до предостережений опытных офицеров, таких как мой кузен или адмирал Сервера, понимающих, сколь велика наша слабость. Не слушают они и простых секретарей консульств, видевших ваши огромные корабли, что строятся в Бруклине, Ньюпорте и Вирджинии. — Сеньор Линарес с мучительной тоской посмотрел сквозь стакан. — Они не слушают.
Глаза доктора расширились:
— Вы хотите сказать, — тихо произнес он, — что вы намеренно старались скрыть информацию о похищении дочери, дабы не предоставить политическим экстремистам вашей страны новые доводы в пользу объявления войны Соединенным Штатам?
И, будто совершенно не стыдясь этого, сеньор ответил:
— А что бы сделали вы, доктор? Испанская империя больна — умирает от собственного высокомерия, ищущего любой повод для высвобождения. Я это понимаю. И в то же время я был воспитан как часть этой империи. Моя семья служила ей три сотни лет. Я должен сделать все, что в моих силах, чтобы сдержать этот последний крах.
— В том числе допуская и возможную смерть вашей дочери? — спросила мисс Говард.
Сеньор Линарес, не глядя на нее, ответил:
— Испании нужны сыновья — не дочери. Об издержках судят по прибыли, как говорите вы, американцы.
— Выходит, — перебил его Маркус, — вы попросту хотите убедиться, что они нигде не всплывут. Вы хотите удостовериться, что дело действительно окончено.
Сеньор пожал плечами:
— Мне хотелось бы получить развод от жены, если она ко мне не вернется. Я женюсь снова. Как я сказал, Испании нужны сыновья.
Доктор резко встал, глаза его пылали:
— Я уже говорил вам: мы не знаем ничего о местонахождении вашей семьи, сеньор Линарес. И это правда. А теперь я должен попросить вас покинуть мой дом.
Сеньор, похоже, не слишком-то удивился довольно грубому приказу — он поднялся, оперся на трость, потом кивнул и вышел в холл.
— Сеньор, — позвала его мисс Говард. Он остановился на верхней площадке лестницы и обернулся. — Если мужчина более важной считает свою страну, а не своего ребенка — и если его страна не просто терпит, но еще и поощряет подобный выбор, — не кажется ли вам, что эта страна уже потерпела поражение?
— В ближайшие месяцы, — тихо ответил сеньор Линарес, — полагаю, мы узнаем ответ на этот вопрос.
Быстрой, почти легкой походкой он вышел из дома и сел в экипаж, а нас оставил в тишине и раздумьях об этом последнем недостающем кусочке дела Либби Хатч.
Разумеется, война между Соединенными Штатами и Испанской империей все же началась — через считаные месяцы после того, как мы сидели в гостиной у доктора с сеньором Линаресом; и, несмотря на убежденность впоследствии многих людей в обратном, то, что сеньор называл испанской «надменностью», отвечало за эту кровавую баню не меньше, чем все разглагольствования и неистовство американцев, потворствовавших сей идее.
Предсказания сеньора Линареса об исходе событий оказались столь же точными, как и его представления об их причинах: Испанская империя потерпела изрядное поражение, а Соединенные Штаты оказались обладателем целой череды новых иностранных владений, включая Филиппинские острова. Сомневаюсь, что много кто — даже в самом Вашингтоне — имел действительно внятное представление о том, во что же они ввязались, завладев подобными территориями: как писал тогда мистер Финли П. Данн,[62] остряк-газетчик, до войны большинство американцев и понятия не имело, что такое эти Филиппины — «острова или консервы». У меня-то самого появилась только одна мысль на этот счет — точнее, вопрос, — когда я услыхал, что мы стали новыми правителями тех мест: вернулся ли Эль Ниньо на родину до нашего вторжения, и стал ли он одним из солдат местной армии, быстро начавшей сражаться против нашей страны за независимость? Я так никогда этого и не узнал — но это было бы вполне в его духе.
Детектив-сержанты после завершения расследования в Институте доктора вернулись к своим обычным обязанностям в Управлении полиции, но их положение осталось столь же шатким, что и прежде. За эти годы собиралось несколько комиссий, расследовавших коррупцию в департаменте, — на самом-то деле иной раз казалось, будто вышеупомянутую коррупцию постоянно расследует какая-нибудь комиссия, — и Маркус с Люциусом давали свидетельские показания перед каждой из них, пытаясь навести порядок хотя бы в Сыскном бюро. Однако единственным стоящим результатом этих усилий стала лишь еще большая изоляция их от «товарищей», и, не сомневаюсь, если бы не блестящие способности, кои они демонстрировали в столь многих делах, их бы давно уже отправили в отставку. Но они держались, скандалили, экспериментировали и, в общем и целом, пытались использовать судебную науку в дальнейшем продвижении полицейской работы — и мало какой вор, убийца, насильник и сумасшедший бомбист не жалел, что начальственные шишки-ирландцы не сумели до сих пор избавиться от «еврейских мальчиков».
Мисс Говард продолжала вести свое дело в № 808 по Бродвею; по правде говоря, она продолжает вести это дело до сих пор, хоть и расширила в итоге свои услуги так, чтобы ее умениями могли воспользоваться и женщины, и мужчины. Со временем она стала своего рода легендой детективного мира — и факт этот является немалым предметом ее гордости, пусть она в этом так и не сознается. И, несмотря на все ее разглагольствования о недостатках мужчин, у нее все-таки нашлось время связаться с одним или двумя из этих представителей рода человеческого, но раскрывать подробности сих событий — вовсе не мое дело. Могу лишь сказать, что она остается самой необычной женщиной из тех, кого я встречал, и всегда являет собой комбинацию глубоких дружеских чувств и независимости, коя для многих представительниц ее пола столь же недостижима сегодня, как и для Либби Хатч двадцать два года назад. Сдается мне, положение это сохраняется, как всегда утверждала мисс Говард, из-за всей той ерунды, которой пичкают маленьких девочек, — и, быть может, решением для большинства женщин стало бы ношение оружия, черт его разберет: сама-то мисс Говард за эти годы всадила мужчинам в коленные чашечки преизрядно пуль, но это лишь помогло ей остаться самой собой.
Наша же с Сайрусом дружба, что уж тут скажешь, всегда была одной из опор моей жизни. Он женился — довольно скоро после окончания дела Либби Хатч, — и жена его, Мерль Спотсвуд, переехала жить к нам, положив конец поискам сносной кухарки. Она была и остается одной из лучших, что когда либо видывал мир, а кроме того, она — столь же порядочная и сильная личность, как и ее муж. Я все еще жил у доктора, когда на свет появились трое малышей, и пусть они превратили верхний этаж в шумные ясли (молодые переехали в комнату, некогда принадлежавшую Мэри Палмер), я был вовсе не против. Иногда это чуток бесило доктора, но дети, проходя мимо двери его кабинета, всегда старались двигаться потише, да и вообще детвора в доме изрядно поднимала всем настроение. В те годы 17-я улица была счастливым местечком, и я немало жалел, когда мне настала пора покинуть дом, переехать в комнату за моей лавкой и начать собственную жизнь. Доктор же, после того, как его доброе имя было восстановлено, вновь углубился в дела Института, словно человек, лишенный прежде жизненно важных вещей. Не то чтобы весной и летом 1897 года у него не осталось никаких вопросов — еще как остались. На некоторые из них — что довело Поли Макферсона до повешения? что на самом деле случилось с семьей мистера Пиктона? о скольких убитых Либби Хатч детях мы так и не узнали? — ответить было невозможно, и со временем они потускнели. Однако прочие имели более личный характер и так ни к чему и не привели. Вообще-то они, похоже, занимают доктора до сих пор, когда он поздним вечером сидит в гостиной и размышляет о сложностях жизни. Вряд ли эти вопросы заронил ему в голову хитроумный Кларенс Дэрроу — ведь доктор и сам всегда терзался тяжкими сомнениями подобного рода; однако умелые утверждения на этот счет мистера Дэрроу во время процесса над Либби Хатч выразили то, что иначе могло остаться невысказанными мыслями. Похоже, труднее всего доктору было вплотную столкнуться с вопросом о том, почему он всегда так усердно старался — и старается до сих пор — найти объяснения ужасным событиям, кои встречаются ему в профессиональной жизни. Видимо, предположение мистера Дэрроу о том, что, быть может, где-то в глубине души работа для доктора была способом утихомирить сомнения на свой счет, нашло в сердце нашего друга немалый отклик, — и пока доктор наблюдал, как его бывший оппонент встречает свою великую славу в залах суда по всей Америке, думаю, мысль сия мучила его все больше. Но она никогда не удерживала его от работы, от продвижения вперед, и, насколько я могу судить, эта способность — работать, несмотря на сомнения в себе, которые испытывает любой мало-мальски стоящий человек, — и есть то единственное, что отделяет осмысленную жизнь от бесцельной.