За углом главного здания Нью-Йоркской публичной библиотеки, на другой стороне и чуть в глубине проулка, загаженного всевозможными ящиками и мусором, стояло кирпичное здание с простой металлической дверью. Антоний прошел вперед, стукнул два раза, подождал секунду, постучал еще три раза, а потом вернулся назад, ко мне и Шеллу. Дверь со скрипом отворилась примерно на четверть, и из-за нее появилась маленькая старая женщина с почти лысой головой, покрытой сеткой для волос. На носу у старухи сидели очки с толстыми стеклами.
— Что вам надо? — проворчала она.
— Как пройти в «Парадайз»? — спросил Антоний.
Женщина открыла дверь чуть пошире и поманила нас внутрь. Сердитое выражение на ее лице переплавилось в улыбку, и она пригласила Антония:
— Заходи, Генри Брюль.
Когда мы оказались в скупо освещенном холле, а дверь за нами была закрыта и заперта, Антоний наклонился и поцеловал старуху в морщинистую щеку. После этого она повернулась к Шеллу:
— Как поживаешь, Том?
— Рад тебя видеть, Грейс, — ответил он, беря ее руку и целуя.
— Все такой же брехун.
— Всегда к твоим услугам, — сказал Шелл.
Она повернулась в мою сторону и смерила меня взглядом с ног до головы, задержавшись на тюрбане.
— Это кто еще — Чингисхан? — спросила она, протягивая мне руку.
— Его зовут Онду, — представил меня Антоний. — Он свами.
— Хеллоуин только в конце месяца, — сказала старуха, схватив мою руку и пожимая ее.
— Рад с вами познакомиться, — проговорил я.
— Так это твой мальчик, Томас? — спросила она Шелла.
Шелл кивнул.
— Да поможет тебе Бог, — обратилась она ко мне.
— Мы ищем Червяка, — пояснил Антоний.
— Ну вы же знаете: он либо здесь, либо там, у библиотеки. Вам повезло, сейчас он здесь — пьяный в сосиску. Опустошает кошелек какого-то профессора из Колумбийского.
— Спасибо, — сказал Шелл.
— Я вам принесу по рюмочке.
Мы пошли из прихожей по коридору, который заканчивался коротким, ведущим вниз лестничным пролетом. Это место раньше явно было подвалом старого склада. Кирпичи в кладке стен покорежились, а некоторые за долгое время слились в единую массу. Лестница вела в большое помещение: под низким потолком из толстых деревянных бревен кое-где стояли столы, кое-где — перегородки. На столах стояли свечи, а за самодельным баром из козел и старых дверей, укрытых скатертью, висела электрическая лампа. Посетителей было немного — человека три-четыре.
Я последовал за Антонием и Шеллом к одному из отделенных перегородками кабинетов в дальнем углу. Когда мы подошли поближе, я разглядел в кабинете двух человек, сидящих друг напротив друга.
— Эммет, — сказал Шелл, — когда ты закончишь, мы бы хотели поговорить о деле.
Тот, к кому он обратился (и который, как я полагал, был Червяком), махнул рукой со словами:
— Привет, Томми, дай мне еще минутку.
Человек этот носил кустистую седую бороду. На нем были мятый плащ, видавшая виды шляпа, перчатки с оторванными пальцами, — в общем, оборванец.
Мы ждали, когда он закончит говорить со своим собеседником, аккуратный вид которого разительно контрастировал с неряшливостью Червяка: костюм, галстук, маленькие круглые очки. Наконец тот встал, сунул руку в карман и, вынув оттуда пачку купюр, протянул Червяку. Потом он взял со стола свою шляпу, надел ее и удалился.
— Ну все, ребята, магазин открыт, — сказал оборванец.
Мы с Антонием сели на скамью напротив Шелла, который расположился рядом со своим странным знакомым. Шелл представил меня, и тут я узнал настоящее имя Червяка — Эммет Броган. Шелл вкратце пересказал ему мою историю, тот выслушал и кивнул:
— Свами — тонкий штрих.
— Как нынче Нью-Йорк? — спросил Шелл.
— Понимаешь, в начале прошлого месяца они вышибли Уокера. Он теперь в Европе — тратит денежки, что выудил из карманов граждан прекрасного города. Нынче всем заправляет Лагуардия.[46] Обычное дерьмо. Ничто в этом мире не меняется. Ничто.
— Ну а как бизнес? — спросил Антоний.
— Бизнес, как всегда, хорошо, — ответил Броган. — Информация ценится на вес золота.
Появилась Грейс с подносом и поставила на стол четыре стакана. Шелл протянул ей купюру, Грейс смяла ее и сунула в карман фартука.
— Пейте, ребятки, — сказала она и исчезла в темных глубинах зала.
Я сделал глоток из своего стакана, предполагая, что там пиво. Что бы это ни было, во рту и горле у меня начался пожар и я закашлялся.
— Бизнес идет хорошо, вот только отделка гроба не улучшается, — сказал Броган, делая большой глоток.
— Это что такое? — спросил я Антония.
— Ванный джин, — сказал он, отхлебывая из своего стакана.
В моем мозгу возник образ, от которого я никак не мог отделаться, — старуха Грейс сидит в ванне, наполненной этим пойлом.
— Зерновой спирт с добавкой особых ингредиентов, так сказать, — сказал Броган. — Выпьешь этой дряни побольше и ослепнешь. Удивляюсь, как это я до сих пор вижу.
— У меня к тебе сегодня два вопроса. — Шелл повернулся к Червяку.
— На один я отвечу бесплатно. У меня хорошее настроение, потому что «Янки» выиграли.
— Что такое диббук? — спросил Шелл.
— Диббук? — переспросил Броган. — Подожди-ка секунду. — Он, казалось, погрузился в размышления, уставившись вдаль. — Эй, Генри, у тебя есть сигарета?
Антоний достал из пачки две штуки, сунул обе себе в рот и прикурил, потом одну протянул Брогану. Червяк благодарно кивнул, затянулся и снова углубился в размышления.
Шелл тем временем, привлекая мое внимание, похлопал меня по руке.
— У Эммета мозг как камера. Он может вспомнить все, что читал, словно книга прямо сейчас стоит перед ним, — объяснил он.
— Диббук, — сказал Броган, на лице которого появилась горделивая улыбка — похвала Шелла явно доставила ему удовольствие. — Это иудейская штука. Еврейский оккультизм.
— Это призрак? — спросил Антоний.
— Не совсем, — сказал Броган. — Вот теперь припоминаю. Что-то вроде демона. Это когда дух мертвеца — конечно же, злой дух — вселяется в тело живого человека и управляет им. Вот это и есть диббук. Есть поверье, что когда такое случается, значит, дух намерен как-нибудь повредить живым.
— Еврейский, говоришь? — спросил Шелл.
— Да, определенно.
Шелл кивнул.
— Хорошо. Тогда второй вопрос. — Он посмотрел на меня. — Диего, где у тебя рисунок?
Я засунул руку в карман, вытащил оттуда клочок бумаги, развернул его и, положив на стол, разгладил складки. На бумаге был восстановленный мной по памяти символ с куска материи, укрывавшего мертвую девочку. Я подтолкнул бумажку Червяку.
— Ой, это я знаю, — сказал он. Ткнул в бумажку указательным пальцем, а другой рукой поднес стакан ко рту. — Да-да, — кивнул он самому себе.
— Я думал, может, это связано с религией, — предположил Шелл. — Тут кресты.
— Можно и так сказать, — проговорил Броган. — Это символ Клана.
— Какого клана? — спросил Антоний.
— Есть только один Клан, — сказал Броган. — Ку-клукс-клан.
— Клан? — поднял брови Шелл. — Это было найдено на острове.[47]
— Неудивительно. Несколько лет назад весь остров был под Кланом.
— Я и понятия не имел.
— В июне двадцать третьего более двадцати пяти тысяч человек собрались на громадном поле, чтобы выслушать послание Клана, — сказал Червяк. — И знаешь где? Вовсе не в Алабаме. Не в Южной Каролине. И не на Миссисипи.
Шелл и Антоний покачали головами.
— Ист-Ислип, Лонг-Айленд, — продолжил Червяк и шлепнул ладонью по столу. — Ну да, несколько лет назад я делал для одного парня из федерального правительства целый обзор. Каждый седьмой или восьмой житель острова состоял в Клане. Белые капюшоны, горящие кресты, шествия.
— Когда я перебивался с бродячей труппой, мы слышали о том, что они линчуют цветных, — сказал Антоний.
— Это был новый вид Клана. Тоже расисты, но толпе все подавалось под соусом законности и порядка. Смотри: на острове было слишком мало цветных, чтобы натравливать людей на них, а потому Клан перенес свою ненависть на католиков, евреев, иммигрантов. Они боролись против растворения, по их словам, белой расы в массе иностранцев, наводнявших страну. И они горой стояли за сухой закон. — Броган поднял стакан, словно провозглашая тост, и сделал большой глоток.
— И в какой части острова они располагались? — спросил Шелл.
— Да везде в этом треклятом месте. Они создали маленькие банды для охраны береговой линии от бутлегеров — не давали им высаживаться. Устраивали перестрелки. Много насилия. Власть белых — вот их всегдашняя главная цель. В конце концов их подкосили внутренние распри. К концу двадцатых большая их часть рассеялась, но кто-то наверняка еще остался на острове. Во времена их расцвета — то есть меньше десяти лет назад — им, случалось, позволяли выступать в церквях и школах, и они приходили в своих капюшонах и всяком таком. Многие пасторы их горячо поддерживали. В общем, неприглядно.