Старец по-прежнему смотрел на Никиту и молчал.
— Я к тебе пешком пришел с Кавказа, а ты на меня как на пустое место смотришь! Что ж ты за человек, старый? — возмутился Никита.
Старец закрыл глаза.
— Слушай, старый, бабка на тебя надеется. Самой ей до тебя не добраться, она меня послала. Отпусти ей тот грех, Христа ради, — взмолился Никита. — Дай знак рукой, коль отпускаешь. Рукой-то ты двинуть можешь…
Старец сидел как каменный. У Никиты внезапно сжало грудь. Задыхаясь, парень бросился в сени, из них — на свежий воздух. Там он с трудом перевел дух, но дышать свободно не мог — грудь так и осталась в тисках, они лишь чуть раздвинулись. Ноги повели Никиту в лес. Он брел бездумно, петляя между соснами и стараясь порывистыми вдохами разжать тиски. Когда дыхание наладилось, он обнаружил, что заблудился. Развернулся — и пошел обратно, в намерении выйти к Латуре. Шел по наитию, долго шел — и снова вышел к скиту.
Никита вспомнил о неполучившемся разговоре с Латурским старцем и почувствовал злость. «Нет, я от тебя не отступлю!» С этой мыслью он снова вошел в домик отца Леонида. Дверь в горенку оставалась распахнутой. На лавке, что виднелась в проем одним краем, Никита снова обнаружил старца — только теперь он не сидел, а лежал. Парень прошел через сени и, ступив в горенку, остановился от неожиданности: отец Леонид лежал плашмя, как покойник. Его правая рука, отодвинувшаяся в сторону, безвольно свисала с лавки. Никита подошел к старцу и убедился: он и правда преставился. Парень сделал непроизвольно шаг назад, и тут ему бросилась в глаза книга, высовывшаяся из-под лавки, прямо под рукой покойника. Никита шагнул к ней, взял ее в руки, открыл, но смотреть не стал. «Бежать!» — ударило ему в голову. В следующую минуту парень был уже на крыльце. Книгу он спрятал под рубахой — с мыслью обменять ее на хлеб у чернецов. Монастырей в Рязанской земле хватало, охочих до книг монахов — тоже.
Днем Никита отсыпался в лесу и видел во сне старца. Лицо у отца Леонида было помолодевшим, смотрел он бодро и добродушно.
— Ты ведь умер! — воскликнул Никита.
Старец кивнул, словно подтверждал хорошую новость.
— Ты теперь будешь везде за мной ходить?
— С чего бы это? — отозвался отец Леонид приятным голосом.
— Не ходи за мной! — взмолился Никита. — Ты ведь из-за книги пришел? Хочешь, я ее обратно отнесу. Сам не знаю, чего я ее взял.
— Знаешь, — сказал, смеясь, старец. — Чтоб на хлеб обменять.
— И что ты со мной теперь сделаешь?
— С собой уведу.
— Куда? — в ужасе закричал Никита — и проснулся.
Был день. Никита узнал свою полянку. В глазах у него зарябило от куриной слепоты.
— Иди за мной! — услышал он сзади голос.
Никита вскочил, как ужаленный, и посмотрел назад. За деревом, под которым он лежал, стоял отец Леонид. «Или я все еще сплю?!» Все вокруг было привычного вида, имело верный цвет, обычный запах. Никита, не спуская глаз со старца, дотронулся до ствола — он был твердый, шероховатый. Похоже, и старец был во плоти. Его лицо розовело, глаза смотрели живо, только ряса сбивала с толку — холст такой ослепительной белизны Никита еще никогда не видел.
— Ты мне снишься или ты наяву? — спросил он отца Леонида.
— Я это не различаю, — отвечал старец. — Пойдем.
— Куда?
— Я тебе полянку получше покажу. Она недалеко. К следующему утру туда доберешься. Выроешь себе там землянку, обустроишься, книгу мою читать будешь.
— Ты покойник, — в ужасе прошептал Никита. — Ты меня теперь своей книгой замучаешь…
— Пойдем, пойдем, — поторопил Никиту отец Леонид. — Я тебя выведу к Латуре. Переплыви ее и иди к Богучайскому лесу. Там я тебя встречу.
Никита сорвался с места — и бегом от старца. Он бежал словно невесомый, долго бежал, пока не споткнулся. Упал — и проснулся на той же поляне, только теперь она была потемневшей. Смеркалось. Никита поднялся с земли и услышал за спиной голос:
— Скоро будет совсем темно, не мешкай. Пойдем к реке.
Не оборачиваясь, Никита попросил:
— Отпусти меня, старый. Мне обратно к бабке надо.
— Не надо тебе к бабке. В Богучайский лес тебе надо.
— Ворованную книгу всю жизнь читать! — в отчаянии крикнул Никита.
— Не ворованную, а дарованную, — услышал он спокойный голос.
Никита резко повернулся к старцу.
— Смеешься?
— А ты разве не знаешь, что она тебе дарована? — мягко спросил отец Леонид.
— Кто — я не знаю?! Издеваешься! Я-то все знаю!
— Раз ты все знаешь, тогда тебе должно быть известно, кто ее у лавки для тебя положил.
Лицо отца Леонида было в сумерках темным, но Никита видел каждую его черту.
— Ты?!
Отец Леонид кивнул.
— Напрасно ты, — смущенно сказал Никита. — Я ее читать не смогу. Я только крупные буквы разбираю.
— И мелкие разберешь. Ты ведь крупные разбирать сам научился? И мелкие научишься. Я помогу.
— Посмотришь сейчас на тебя, старый, — ну прям сама доброта. А ты ведь не добрый. Бабку мою ты не пожалел…
— Был я уже у твоей бабки, успокойся, — сказал примирительно старец Леонид.
«Зажги костер и вникни в откровение огня.
Узри незримое, вглядевшись в зримое.
Прозрение — это полнота зрения».
Русские считают свою древнюю литературу великой, западные слависты называют ее литературой великого молчания. Бесспорно то, что большую ее часть составляют переводы византийских текстов, разошедшиеся по огромной стране в многочисленных списках. Их качество оставляет желать лучшего: они грешат массой неточностей, произвольными сокращениями, упрощением понятий.
Обращение с текстами в старой России было произвольное. Не только тщательность переводчиков, но и переписчиков оставляла желать лучшего. Списки всегда имеют разночтения, и основное занятие славистов — их исследование. Если несоответствия значительны, можно говорить о разных редакциях. Выявление неизвестной редакции известного текста — уже событие. Шанс обнаружить неизвестный текст настолько мал, что трезвые исследователи его просто исключают. К их категории я не принадлежал.
В 70-е годы, когда я был студентом, самой интересной личностью на филфаке Амстердамского университета считался профессор Рональд Глоун. Он вел семинар по древнерусской литературе. Американец, женатый на голландке, сын австралийца и гречанки, этот человек с перекрестка культур появился на славянском отделении незадолго до меня и успел оживить его своим темпераментом. Его популярность совершенно утвердилась, когда он разместил у себя в кабинете свое собрание старых славянских рукописей и разрешил ими пользоваться студентам.
Прежде у нас работали с фотокопиями и микрофильмами. Рукописи имелись только в Лейденском университете, там их было несколько десятков. Рональд Глоун предоставил в общее распоряжение около ста манускриптов, в числе которых были списки XVII и XVIII веков. Выставив в двух шкафах толстые тома в кожаных переплетах, Глоун возбудил у студентов-славистов небывалый прежде интерес к бедной шедеврами древнерусской литературе. Наверное, сами книги не вызвали бы ничего, кроме простого любопытства, если бы профессор не представил сероватую старорусскую словесность как загадку, как парадокс. Ее недостатки он обращал в ее пользу и научил нас относиться к ее убогости как к таинственному отсутствию совершенства. Трое студентов на нашем курсе решили писать дипломную работу по древнерусской литературе — абсолютный рекорд в истории нашего отделения. Я был в их числе.
Древнерусскую литературу сравнивают с библиотекой провинциального византийского монастыря. В ней преобладают богослужебные, назидательные и догматические тексты. Нерелигиозные произведения можно сосчитать по пальцам — и никаких следов авторов, шедших против течения. Писатели были обязаны самоустраняться и следовать образцам — так называемому канону.
Канон вырабатывался в монастырях. Там писалось и переводилось большинство древнерусских произведений. Игра ума не поощрялась, индивидуальность расценивалась чуть ли не как порок, воображение было ничем иным, как ложью. Личность проявлялась не в замысле, не во взглядах, не в стиле, а во всякой мелкой отсебятине, вроде собственных замечаний, воображаемых деталях, самовольных акцентах и т. п. Таланты обнаруживали себя в иконописи, архитектуре, но не в словесности.
— Имейте в виду, — внушал нам Глоун, — то, что мы не располагаем своеобразными сочинениями, не доказывает, что их не было. До того как любитель старины Мусин-Пушкин не натолкнулся в одном непримечательном сборнике на «Слово о полку Игореве», никто и не заикался о вероятности произведений такого художественного уровня в древнерусской литературе. В старину из ряда вон выходящее задвигалось в угол и легко выпадало из литературного обращения. Сохранилось то, что чаще переписывалось. А что чаще всего переписывалось? Конечно же, полезные, с точки зрения церкви, тексты. Но должны были существовать и другие. Сочинения русских классиков XIX века отличают напряженная внутренняя жизнь героев и широкое осмысление жизни. Невозможно, чтобы подобное как-то не выразилось раньше, уж хотя бы в XVIII веке.