Новая пижама мне очень нравится.
Нужно подготовить все как следует. Никак нельзя дать маху. Понимаешь, Джини, на сей раз — либо ты, либо я…
До чего же глупо было покупать этот револьвер.
Если в тот самый момент, когда ты будешь читать эти строчки, ты откроешь дверь, тебе будет сюрприз…
Лжец! Он явился и подсунул свое послание мне под дверь, я обернулась — как раз ночную рубашку надевала, — увидела листок, подняла его… В конце он написал, что я должна открыть дверь — тогда будет сюрприз; я поколебалась-поколебалась да и открыла — открыла нараспашку, но ничего не было, кроме темноты да ночи; разве что… разве что сам он стоял в этой темноте и, слившись с нею, смотрел на меня. Я с размаху захлопнула дверь и заперлась на ключ…
Чувствую себя плохо: вся в поту, голова кружится, — наверное, из-за джина; внизу я выпила стакан, но это было просто необходимо — не могу больше, выпить непременно нужно было.
Когда они ужинали, зазвонил телефон. Звонили фараоны: завтра утром я должна быть у них.
Неужели это моя последняя в жизни ночь? Последняя ночь, когда я жива? Я часто думала о приговоренных к смерти, которые вот так же, не имея возможности изменить что-либо, ждут; то есть даже если они очень сильно хотят что-нибудь сделать, это уже невозможно, все кончено… Наверное, есть какое-нибудь слово, которое вмещает в себя все это: невозможность вернуться назад, невозможность сбежать, все изменить, и ты в плену… у самого себя, обстоятельств — настоящий пленник пространства, собственного тела…
Даже если все это и кажется мне беспредельно глупым и я хочу уйти — слишком поздно; это предопределено — чему быть, того не миновать. Как в кино: с одной стороны едет поезд, с другой — на рельсах застряла машина; одно налетает на другое — и это точно так же: тянется издалека, но день настал — и ничего не поделаешь.
Он, что ли, из моей же пушки меня убить хочет? Глупо, никто никогда не поверит, что это несчастный случай… Разве что? Ну да… Сволочь, вот сволочь — но с чего бы вдруг мне себя убивать? С чего бы человеку вдруг убивать себя? Прекрасно знаю, с чего: с того, что он убил младенца — не умышленно, просто потому, что был пьян, — так, да? Угрызения совести? «Угрызения совести довели ее до безумного состояния, и она покончила с собой…»
Стало быть, я нигде не могу чувствовать себя в безопасности, и менее всего — у себя в комнате. С другой стороны, не может же он высадить дверь. Довольно подозрительно: самоубийца взламывает свою собственную дверь…
Джини мне больше не пишет. Джини со мной больше не разговаривает. Джини дуется на меня… Дуешься, колбаса раздутая? За все свои грехи ты скоро поплатишься — за нанесенные оскорбления, совершенные святотатства, презрительные взгляды. Семья наша очистится, отмоется, и не будет больше желающих схватить меня…
Это тебя повесят… Знобит, — наверное, схватил насморк. Мерзкая у тебя сейчас физиономия, Джини: под глазами — огромные темные круги; физиономия дурной женщины, которая повеселилась как следует; ты хорошо повеселилась, Джини? Ты разбила младенца?
На что ты рассчитывала? Думала, я буду сидеть сложа руки и вежливо дожидаться, пока ты прекратишь свои жалкие происки? Я — Хозяин, и в этой игре водить буду я.
Интересно: ты спишь? Пойду посмотрю, спишь ли ты… Или пишешь? Нашептываешь в магнитофон? Интересно: ты пьяная?
Слышно, как открывается какая-то дверь. В коридоре темно. Оно идет сюда, дышит… В дверь постучали. «Кто там? Это вы, доктор?» Молчание. А я уверена, что ко мне кто-то стучал. Быстренько открыть, выглянуть… Опять послание! Ну и разобрало же его; пристал как банный лист — не можешь ты без меня, что ли? «Интересно: ты спишь… интересно: ты пьяная?» Вот тебе радости-то было бы, окажись я пьяной, сволочь ты чокнутая!
Забыла ключ в двери повернуть… вот так, теперь даже если он станет звать меня, — не отвечу; куда подевалась эта дурацкая авторучка? Стаканчик джина, один-единственный, — где бутылка?.. Глоток, всего один глоток — это помогает; обжигает, но помогает.
Мысль. Надо перейти в контратаку.
«Я убью тебя, сопляк; убью завтра же вечером, до полуночи; все обрадуются, когда ты умрешь».
Еще одна мысль: оставлю записку в коридоре — он выйдет, возьмет ее, а я его увижу и разобью бутылку о его башку… да, точно: спрячусь в туалете, дверь оставлю приоткрытой — он так уверен в себе, — я его поймаю! Живо — вперед.
Хэлло, Джини, твое здоровье!
Это не я писала. Это написано на бумажке, которая лежит у меня на кровати.
Он был здесь. Был здесь, лапал мою постель, мои вещи, пролил на мое платье джин — нарочно; и так быстро! Дух он, что ли, а не человек?
А все получилось вот как. Я вышла в темноту. Свет зажигать не стала — на случай если он подстерегает меня с пушкой в руках… Записку положила на комод. (Я знала, что он не покажется до тех пор, пока не услышит, как закрылась дверь и повернулся ключ в замочной скважине.) Иду в туалет, тяну на себя дверь, поворачиваю ключ — ничего…
Потом приоткрывается какая-то дверь, я слышу его, начинаю тихонечко поворачивать ключ, тут вдруг еще одна дверь открывается, шаги, кто-то вертит ручку на двери туалета: «Тут кто-то есть?» (Голос доктора.) — «Да, это я, Джини». Он ждет под дверью, слышно, как он сопит и явно нервничает; я спускаю воду, выхожу: горит свет и — никого, кроме доктора. Говорю: «Добрый вечер, доктор». — «Добрый вечер, Джини», — с суровым видом отвечает он, проходя мимо в полосатых кальсонах. Разумеется, все остальные двери крепко заперты, а записки на комоде больше нет. Моя комната оставалась открытой, и он был здесь, лапал своими грязными руками все подряд. Зачем он загубил мое платье?
В чем же я завтра пойду к фараонам? В новой половой тряпке, что ли?
Спать больше не хочется, опять тошнит: джин наружу просится. Я не совсем в себе, совершенно измучена, но все это беспрестанно крутится в голове — как то колесико с белкой, которая должна бежать и бежать, чтобы не сойти с ума и не искусать саму себя.
Теперь я получаю меньше удовольствия, чем прежде. Когда убиваю, испытываю не больше того, чем когда был мальчиком. Не чувствую больше этого… этого самого, просто впадаю в ярость, сильную ярость: мне нужно их убивать, нужно избавиться от них, иначе возникает такое ощущение, будто я задыхаюсь — все время задыхаюсь, как если бы на мне был слишком тугой воротничок, понимаешь?
Но с тобой — другое дело; когда увижу, как ты умираешь, то испытаю наслаждение — слишком долго я ждал тебя. Ты надеялась, что я привяжусь к тебе, полюблю тебя и пощажу. Ты хотела соблазнить меня, взять надо мной верх, навязать мне свои законы, но я не дитя и не буду тебя слушаться — ни за что!
Как глупо, должно быть, ты чувствовала себя, когда папа пошел в туалет! В твоей комнате пахнет грязной коровой, от тебя воняет, от одежды твоей воняет, твое платье воняет джином. Я забрал магнитофон, чтобы послушать, чего ты там наболтала. Скоро верну его, чтобы ты могла записать на пленку то, что будешь чувствовать перед тем, как подохнешь как бездомная собака. Бедная моя малышка Джини, тебе ведь очень хотелось бы, чтобы я занялся с тобой «этим», правда? Может быть, если ты будешь вести себя очень хорошо, может быть, и займусь — пока ты будешь умирать…
Только что заметила, что он забрал магнитофон.
Наверное, уже очень поздно… Да, два ночи, а в семь я должна встать; надо бы лечь в постель, надо бы вести себя благоразумнее; но к чему ложиться спать, если завтра вечером тебе предстоит умереть?
Какой-то шум в коридоре — беспрерывный адский шум, — не хочу его слышать, он похож на шепот, кто-то шепчет, этот кто-то, похоже, болен; любопытно: неужели только я слышу это? Этот кто-то, наверное, пьян… Голос, манера говорить мне знакомы; плохо ему стало, что ли, прямо в коридоре? Надо выглянуть — вдруг там кто-то умирает, он, может, их всех уже поубивал?
Его мать? Женский голос — стонет и причитает; но неужели никто так и не выглянет? Прямо у меня под дверью… пение сирен. Папа частенько рассказывал мне байку про пение сирен. Не хочу слушать, я… Но это же мой голос! Это я говорю под дверью, я, и я жалуюсь… не надо, чтобы другие это услышали.
Ну вот, это был магнитофон, я получила его назад; он, наверное, прослушал все записи; тут и очередная бумажка лежит…
Ты вдоволь повеселился, слушая, как я страдаю, урвал хороший кусок удовольствия, сидя там, в своей комнате, в одной из этих комнат, — стоило мне распахнуть все двери одну за другой, и я увидела бы, как ты сидишь в своей полосатой пижаме и пишешь, увидела бы твое мерзкое бледное лицо, твою настоящую улыбку, настоящие глаза — оттуда, из одной из комнат, твои безумные глаза глянули бы на меня; ты веселился, слушая мои плач, мой пьяный бред… Он словно изнасиловал меня — точно так же, как когда забрал мой дневник; так хочется убить его, страшно хочется убить.