— Не смешно.
— Да уж, — соглашается майор, помолчав. — Смешно не было.
Он опять чиркает спичкой. Кидает ее в камин, и угли волшебным образом разгораются. Веселые огоньки притягивают взгляд. «Рекламный сэмпл адского пламени», — прочитал я в одной книжке.
— Ладно, проехали, — говорит Алексей Петрович.
Становится светлее, и я вижу в его руках флакончик с жидкостью для розжига. Нет, все это мне не снится, а если и снится, то с пробуждением явно возникнут проблемы. Ума не приложу, за какое место надо себя ущипнуть, чтобы проснуться.
— Присаживайся, — приглашает майор. — Что стоишь как в гостях.
Я опускаюсь на кресло напротив. Это умное итальянское кресло, с пультом управления и моторчиками внутри. Оно запоминает особенности фигуры пациента. Кажется, оно до сих пор настроено на жирный торс Жорика.
Холодная кожа липнет к голому телу.
Майор хлопает себя по коленкам.
— Я ведь к тебе не просто так, — говорит он. — Я ведь и здесь… лицо официальное. Так вот. Мы с товарищами внимательно прочитали твое дело. У нас, видишь ли, теперь времени достаточно, можем любой глухарь поднять…
— Какой еще глухарь?
— Так называются непонятные случаи. Типа твоего.
— Непонятные?
Мне даже обидно немного. Майор же затягивается и неспешно выпускает дым:
— Ну вот, например, ты дрянных таблеток наелся. А значит — прямиком к нам. Теперь смотрим: куда тебя записать? Ты у нас по жизни потерпевший или основной виновник? Непонятно.
— Так это Страшный Суд, — догадываюсь я.
— Почему же сразу суд. Пока только предварительное следствие.
— Вообще-то я ничего не нарушал.
— Да ладно. Взять хотя бы эти таблетки. Зачем ты их ел?
Значит, это таблетки. Как легко все объясняется. Меня просто глючит. Только немного странно, что моя галлюцинация выступает с саморазоблачением.
— Я просто хотел телевизор посмотреть, — говорю я.
— Вот дурак-то, — сердится Алексей Петрович. — Вряд ли тебе эта программа понравится.
— А может, понравится, — возражает еще один голос из темноты — хрипловатый, надтреснутый. — Тут ведь каждому своё. Мне вот дерьмо попалось. Во все дни как буря в пустыне: жар, тоска и скрежет зубовный. Да еще и противопехотные мины на каждом шагу.
— И вы здесь, — удивляюсь я.
Танкист Петров — помолодевший лет на десяток, но все равно обросший седой щетиной и неопрятный — тянет руку и вытаскивает у майора из пачки сигарету.
— Я-то здесь, — бурчит он себе под нос. — Как говорится — все тут будем.
— А теперь серьезно, — продолжает Алексей Петрович. — Черт с ними, с таблетками. По твоему делу мнения разделились. Одни говорят — ты парень неплохой, только бесхарактерный. А другие говорят, что пора бы тебе уже и ответить за все твои глупости. Причем по полной. Что называется, по самую вечность.
— Приятного мало, — вставляет Петров. — Представь: целую вечность будет тебя совесть угрызать, как меня. Мы ведь с тобой по одной статье проходим. Предательство. Понимаешь, о чем я?
— Я не хотел, — говорю я. — Так вышло.
— Что за детский сад: хотел, не хотел, — откликается майор. — Еще скажи: «больше не буду». Может, больше и не будешь, конечно. Это смотря чем у нас сегодня разговор закончится.
Холодок пробегает у меня по спине.
— Правильно волнуешься, — говорит между тем майор. — Но мы горячку пороть не станем. Вначале товарищей выслушаем. Нам торопиться некуда, у нас целая вечность в запасе.
— Как это хорошо сказано, — слышу я вдруг.
Еще одна тень появляется из темного угла гостиной. Это молодящаяся дама, в бархатном платье, при золотых кольцах — я не мог припомнить за ней такой любви к драгоценностям, или просто никогда не приглядывался?
— Вы, Алексей, хоть лицо и официальное, а все же вы ему никто, — с пафосом заявляет Лариса Васильевна, заведующая интернатом. — Я же — его приемная мать и, между прочим, педагог со стажем!
Отблески пламени сияют на ее бриллиантах.
— Здравствуйте, Лариса Васильевна, — шепчу я.
Я вспоминаю душную выгородку из шкафов. Вечно сырую постель и натужный скрип пружин, пока Антоха с Толиком делают вид, что спят.
— Ближе к делу, — велит майор.
— Артем с детства был сложным ребенком, — свидетельствует Лариса Васильевна. — Что вы хотите — мальчишка-подкидыш, как, знаете, говорилось в одном замечательном советском фильме — подранок… Конечно, ему не хватало семьи, душевного тепла и ласки. — Тут ее голос дрожит. — И своего угла тоже не хватало. У нас в Дальнозерске вообще с жилплощадью проблемы, вы же в курсе… Я отдавала ему все, но много ли я могла?
Она останавливается и смотрит на меня влажным взглядом.
— У Артемчика и вправду особенный дар. Он на тебя смотрит — а сам как будто прямо в душу заглядывает. И от этого все внутри переворачивается, знаете, и голова кругом идет… и вот я, грешным делом…
Майор машет рукой.
— Лариса Васильевна права, — продолжает следующий голос. — Я полагаю, мы все это чувствовали.
Мой профессор, как всегда, с виду спокоен и рассудителен, и только я знаю, как он волнуется. Я даже не заметил, как он оказался за спиной — но теперь он стоит, опираясь на спинку кресла, и я вижу его руку с длинными нервными пальцами.
— Ты себя с нами не ровняй, — огрызается Петров. — Еще один… педагог.
— Да уж получше многих, — говорит невозмутимо Евгений Степанович. — Хочу дополнить: Артем — это не просто милый парень с экстраординарными способностями… Нет. У него открытое, ранимое сердце, как бы он ни храбрился. Он чувствует чужую боль. Я понял это с первого взгляда, когда он пришел к нам на экзамен. Я подумал, что о таком ученике можно только мечтать.
— Размечтался, — бурчит Петров.
Но профессор не обижается.
Я вспоминаю: год назад я решил проведать Петербург. Никто меня там не ждал. Приятели по Первому Медицинскому все как-то резко переженились и обзавелись детьми. Была весна; я бродил по Питеру один, заходил в кафе, но уже не встречал знакомых лиц, и никто не улыбался мне при встрече.
По мосту над темной Невой я перебрался на Васильевский остров. Здесь когда-то жил профессор, и я с грустью смотрел на окна его квартиры, в старинном особняке на набережной, в бельэтаже с балконом. Шторы были подняты, и чьи-то тени, казалось мне, двигались в комнатах, — но на подоконниках не было больше кадок с лимонами, которые приходящая домработница окуривала от жучков «беломором», и не горела шестирожковая люстра, и стекла не сияли.
Я решил, что сволочные родственники вряд ли приходят на его могилу.
Сел в такси и поехал.
На пригородном кладбище было пустынно. Вороны каркали в ветвях, и стая дворняг, внимательно осмотрев меня, убралась прочь.
За низенькой решеткой по-прежнему желтел деревянный крест; из груды снега — серого, подтаявшего — торчали две искусственные гвоздички.
Я уселся на мокрую скамейку. Посидел, подумал.
«Если тебе нужны будут деньги, Артем, не стесняйся, попроси, — сказал мне однажды Евгений Степанович. — Мне будет приятно знать, что именно ты их потратишь».
Иногда я и вправду брал у него деньги. У профессора была странная причуда: он просил рассказывать в подробностях, как я их расходую. Чеки из супермаркетов его не интересовали. Он обожал слушать мои рассказы о ночных клубах, о вечеринках, на которых я бывал, о моих друзьях и даже о девушках, с которыми я знакомился.
Но я не слышал от него ни слова упрека. Он с особенным удовольствием произносил мое имя — не столь уж и редкое, скажем честно. Я знал: Артемом звали его друга, однокурсника по военно-медицинской академии, который давно пропал, так давно, что от него даже не осталось фотографий.
Порой меня это напрягало. Мне не хотелось переживать чужую жизнь.
Однажды я поинтересовался, что же стало с тем Артёмом. Профессор помедлил, взглянул на меня, зачем-то снял и протер очки.
«Его взяли с четвертого курса, — сказал он ровным голосом. — А когда выпустили, он спился и умер».
Я помню: в тот день мы не стали засиживаться допоздна. Потом я пил пиво на станции метро «Василеостровская» и размышлял: буду ли я помнить кого-нибудь через сорок лет?
Профессор кладет руку мне на плечо. Эта рука непривычно легкая, почти невесомая. Не рука, а скорее символ руки.
— Прости, дружок, — говорит он ласково. — Мне так хотелось сделать для тебя что-нибудь хорошее. Я ведь отдал тебе квартиру, но они подменили завещание.
— Вы все, блин, такие добрые, — слышен чей-то ломающийся мальчишеский голос. Взъерошенный парень выходит из тени, и я вижу его лицо — бледное, жалкое, отдаленно знакомое. Он вырос, мой названный братишка Толик, но так и не успел стать взрослым.
Когда Лариса Васильевна неудачно взялась за электрический утюг, двоих ее воспитанников вернули в интернат. За их спинами перешептывались. Через полгода Толика нашли повешенным в темной кладовке.