Подкидывали при обыске наркоту и оружие, фабриковали улики, игнорировали факты, выжимали чистосердечное «слониками», «заплывами» и «попугайчиками», делали резиновыми дубинками «балерину», подключали к ручному магнето — подобных историй Миша (которого, впрочем, никто пальцем не тронул) действительно наслушался тут порядком, куда больше, чем по долгу «службы» рассказал этому пацану, Кириллу, иногда доверительно выдавая их героев за придуманных кузенов. В общем-то, вяло отрабатывая вяло обещанную скачуху, в данном случае он мог быть совершенно искренен — он и сам полагал «несознанку» бессмысленной, так что особенно распинаться перед Кириллом ему не давало скорее отвращение к себе, к тождеству собственного убеждения с тем, в чем ему предписывалось убеждать… В любом случае для парня — как и для любого — это ни черта не меняло.
У попавшего в ржавый барабан — пускай персонифицированный какими-то операми и следователями с человеческими именами и даже, наверное, семьями, приятелями, домашними животными — шансов объясниться, оправдаться или изгильнуться было не больше, чем у оказавшегося на пути лавины в семьдесят тысяч тонн, прущей на ста километрах в час. Собственно, и с юридическими условностями система считалась не более чем сила тяготения. В конце концов, одного коммерсанта, здешнего, рязанского, с которым Миша квартировал в ФГУ ИЗ-62/1, посадили именно и единственно на том основании, что никакого основания для этого следователь так и не смог найти. (Желая завести дело, но не имея ни состава преступления, ни заявлений на этого коммерса, Рому, он стал вызывать на «беседы» его приятелей-знакомых-деловых партнеров и требовать показаний против него. Каких-нибудь. Любых. Одним намекал, что их общий бизнес всегда был под колпаком у органов, что органам «все» известно и пусть партнер лучше спалит Рому, чем гавкнется сам. Другим объяснял, что, объявив себя пострадавшими от Роминых действий, они могут подать иск о возмещении материальных и моральных убытков и хорошо за Ромин счет подогреться. Третьим орал об ответственности за дачу ложных показаний. Правда, единственным, чего он добился, оказались полдесятка жалоб на него областному прокурору. Областной прокурор, однако же, перенаправил их тому самому следаку. И тогда следак немедленно заявил, что жалобы были написаны под давлением Роминых угроз, а понимающий суд тут же выдал ему санкцию на Ромин арест…)
Мишина делюга раскручивалась неторопливо, нудно, уверенно, заседания переносились в связи с загруженностью суда, назначались кассационные рассмотрения. Раскапывались забытые бранжи и партнеры из других городов (под впечатлением Мишиного вектора готовые налепить про уже сидящего ровно столько, сколько потребуется, чтоб не составить ему компанию), за приговором тянулись новые обвинения, следственные действия, этапы. В итоге за три года задержанный, обвиняемый, осужденный Кравец сменил уже полдюжины КПЗ и тюрем. Тем более что ехать на свежий воздух зоны с некоторых пор сделалось для него чревато.
Карантины, сборки, спецы, тройники, общаки, стаканы, карцера. Тяжкие гремучие «тормоза» с грубыми сварными швами, железные двухэтажные шконки, стены цвета грязи с налепленными на них журнальными девками, вмурованные в пол столы и табуретки, едко смердящее очко за ширмой. Бетон, металл, сырая банная духота летом и ледяные сквозняки зимой. Резкий лязг запоров и кормушек, на общаке — карканье выкрученных до отказа радио или телевизора сквозь гам десятков голосов, хриплые вопли. Ежедневные шмоны, шмоны регулярные, шмоны карательные — с масками, собаками, дубиналами и разгромом хаты. Жидкая несъедобная сечка, иногда с червяками, пластилиновая спецвыпечка. Стада, сонмища, лавины тараканов. Дикая скученность, дикая скука, неподвижность, безделье, апатия. Тесное (до невозможности встать, сесть, повернуться) и постоянное соседство множества пахучих, полуграмотных, а в основном и безмозглых, злобных, подавленных, нервных, изможденных самцов. Обязательный эгоизм (скажем, физическое заступничество за показательно унижаемого могло провоцироваться ментами, нуждающимися в поводе измолотить тебя ПРами и кинуть в трюм — так ломали одного боксера) и вынужденное подчинение чужим правилам, как разумным, так и бредовым, мелочному регламенту в любом действии, включая естественные отправления. Общая демонстративная приверженность «поняткам» на фоне общей же готовности заложить кого угодно. Голод, страх, неизвестность, абсолютное бесправие, блатные понты, ментовский кураж.
На четвертый месяц ареста с ним развелась и тут же пропала навсегда жена, двадцатитрехлетняя инфанта, даже после двух совместных лет вызывавшая в Мише какую-то блаженную растерянность; а встречам с детьми от первого брака их мать, давно распознавшая в бывшем муже корень мирового зла, препятствовала еще в его бытность на воле. На третий год умерла мать Миши. Но степень собственного одиночества он осознал, только когда стал придумывать, чтобы оправдать перед сокамерниками визиты к куму, свиданки с несуществующими родственниками.
Ради пользы дела и Мишиной безопасности его теперь селили исключительно с первоходами, как правило, только заехавшими на тюрьму, и Миша в бессчетном количестве вариаций наблюдал пройденные им стадии восприятия катастрофы. Большинство поначалу хорохорились, на что-то или кого-то рассчитывали, не в силах поверить, что они не просто сцапаны и надкусаны, а уже проглочены и переварены. Им еще предстояли самые жуткие Мишины открытия. В том числе самое из самых, сломавшее-таки его — открытие, что ничего запредельно жуткого, несовместимого с жизнью вовсе не произошло и не происходит.
Невыносимой для Миши в новом существовании оказалась его выносимость. В этом углекислом, парном, ледяном, бетонно-железном, глубоко античеловеческом измерении жизнь продолжалась — шатко и валко, худо и бедно, но почти во всем спектре рефлексов, стимулов, чувств, человеческих проявлений. С взаимопомощью, семейниками, гревом и общаком, самоорганизацией и дисциплиной, делением на «людское» и «гадское». С настоящей любовью — включая нервические метания, улыбчивую прострацию, планы на будущее, — реализующейся в полуминутных судорожных диалогах, рукопожатиях и поцелуях через кормушку раз в неделю, пока купленный пупкарь, ведущий тебя в баню мимо женских хат, неторопливо ковыряет замок локалки. С расчетливым, последовательным, дотошным и всеобщим унижением тех, кто выбирался — обязательно и специально — для этого. С наглым, лениво-беззастенчивым вымогательством (со стороны и зэков, и — особенно — ментов: за несколько часов с женой, за избавление от карцера, за только что отобранное при обыске; иные опера, небесплатно проносившие в камеру телефоны, сами же наводили на нее шмон, после чего продавали конфискат владельцам). С хлопотливой товарно-денежной движухой, дорогостоящими привилегиями, коммерческими хатами. С превращением в кровавое мясо, в бессловесное желе тех, на кого «давали фас».
Миша собственными глазами видел, какую смирную тусклоглазую куклу сделали из здоровенного, самоуверенного, агрессивного парня, бывшего спецназовца, чеченского ветерана. Видел достоинство и бескорыстие, проявленные человеком, два часа убивавшим руками, ногами, стулом, домкратом и ломом собственных отца и мачеху. Наблюдал попытку петуха, давно жившего под шконарем, при попадании в компанию неосведомленных новичков немедленно зачуханить слабейшего. Знавал попавшегося на пьяной драке, который вдруг ни с того ни с сего, без всяких сигарет в противогаз, сам колонулся на грабеж с убийством, много лет бывший глухим висяком. Или зэка, носившего в камере махровый халат, на прогулки ходившего в спортивном костюме за несколько сот долларов, а в суд ездившего в тройке от Тома Форда. Слышал, как заинтересованно обсуждал мелкие нюансы текущей политики кандидат на пожизненное. Как многословно, страшно обиженно, с искренней интонацией уязвленной праведности описывал мерзость характера покойной жены ее расчленитель.
Вроде бы все представления о нормальном и ненормальном здесь отменялись — при этом люди оставались людьми. Сотворив что-нибудь абсолютно зверское или (и) будучи низведены до животного состояния. Выдранные из мира, из жизни, раздетые догола, разинувшие для проверки рот, глубоко присевшие на предмет торпеды в трубе, подставившие голову под злобные дотошные пальцы. Облупленные до физической основы, лишенные наращенного и привнесенного, непрагматичного и надуманного, избыточного, единственно ценного. С ними можно было делать что угодно, как угодно измываться, засовывать в сколь угодно нечеловеческие условия — а они знай себе копошились, боялись, надеялись, философствовали, гоняли чифирок, блюли понятия, изобретали изощреннейшие способы общения между хатами, мигом растаскивали, каная под корешей, дачки растерянных первоходов, сочиняли анекдоты, влюблялись по «сексовкам» («…ты снемаеш с меня ливчик и ласкаиш мою грудь, я вся стану и растегиваю твои штаны…»), душевно взбадривались, получив с передачей разноцветную авторучку, стильный блокнотик, проигрывались в карты, испытывали победительное торжество и удостаивались всеобщего одобрения, протащив через шмоны спертую со следовательского стола канцелярскую мелочь.