Словарь — мой постоянный спутник — маленький, мягкий и белый, возможно, его переплет сделан из телячьей кожи. Он помещался в ладони, словно его специально сделали по моей мерке. Девушка с дредами украла его из библиотеки, когда выписалась из больницы. После она прислала мне его по почте в качестве подарка. Родителям он на глаза не попался. Между страницами она вложила открытку, на которой написала: «Я тебе верю. Не отступай. Иди и ДОКАЖИ ЭТО, девочка». Даже спустя годы, взглянув на открытку, чувствую, как трепещет сердце.
Я открыла словарь на первой странице. На ней стоял библиотечный штамп. Иероглифы китайского имени Ши Чонгминг означали что-то вроде «Тот, кто ясно видит прошлое и настоящее». Достав со дна сумки красный фломастер, я начала рисовать иероглифы, переплетала их, переворачивала, наклоняла, пока вся страница не покраснела. Затем в промежутках крошечными буквами многократно написала по-английски имя Ши Чонгминга. Когда места больше не осталось, вернулась к последней странице и начертила карту университетской территории. По памяти набросала несколько оград и деревья. Территория была потрясающе красивой. Я видела ее лишь несколько минут, но она показалась мне волшебной страной посреди большого города: нарядные крыши, темное лесное озеро, раскидистые гингкоnote 16 над белыми гравиевыми дорожками. На странице появился студенческий двор, из собственного воображения я добавила туда несколько каменных фонарей. И наконец изобразила кабинет, а в нем — себя, обменивающуюся рукопожатием с Ши Чонгмингом. В другой руке он держал кассету с пленкой и, похоже, собирался отдать ее мне. Вообразив себе это, я невольно задрожала. После девяти лет, семи месяцев и восемнадцати дней я, кажется, должна была получить ответ.
В шесть тридцать солнце было еще горячим, но большие дубовые двери института социологии были заперты, и когда я прислонилась к ним ухом, не услышала изнутри ни одного звука. Я повернулась, оглянулась по сторонам, не зная, что делать дальше. В кафе «Бэмби» я прождала Ши Чонгминга шесть часов и, хотя никто мне ничего не сказал, чувствовала себя обязанной заказывать охлажденный кофе. Я сделала четыре таких заказа. И столько же дынных десертов. Пальцы стали липкими от мокрой са — харной крошки. Время от времени, убедившись, что официанта не смотрит в мою сторону, я совала руку под стол и доставала из сумки печенье. Опять же под столом отламывала кусочки, а потом подносила руку ко рту, делая вид, что зеваю. Горстка иен почти растаяла. Наконец до меня дошло, что я попусту теряю время. Ши Чонгминг, должно быть, давно ушел. Вероятно, в здании есть другой выход. Может, он догадался, что я его караулю.
Я вернулась на улицу и вытащила из сумки несколько сложенных листов. Последнее, что я сделала в Лондоне, — ксерокопировала карту Токио. Формат был очень большой: карта занимала несколько листов. Под заходящим солнцем я изучала карту, а мимо меня шли толпы. Длинный проспект, на котором я стояла, напоминал каньон, потому что между высокими зданиями не было промежутков. Неоновые рекламы магазинов, шум, суета, бесконечный поток людей. Что же мне теперь делать? Я бросила все ради того, чтобы приехать сюда и повидать Ши Чонгминга, и теперь мне некуда было идти, нечего делать.
После десятиминутного изучения карты, так и не решившись, что предпринять, я засунула листы в сумку, перекинула лямку через плечо, зажмурила глаза и стала крутиться на месте, громко считая. Досчитав до двадцати пяти, открыла глаза и, не обращая внимания на недоуменные взгляды пешеходов, пошла туда, куда обратилась лицом.
Я уже несколько часов бродила по Токио, дивилась небоскребам, разглядывала постеры с рекламой сигарет и напитков. Отовсюду доносились слащавые механические голоса, отчего воображению представлялись небесные сумасшедшие дома. Я кружила без цели, словно червяк. Увертывалась от велосипедистов, давала дорогу крошечным одиноким школьникам в безупречных матросских костюмчиках. За их спинами, словно крылья жуков, блестели ранцы. В городе стемнело, а я понятия не имела, далеко ли зашла и куда вообще направляюсь. Одежда промокла от пота; лямка тяжелой сумки врезалась в плечо; на ногах вздулись волдыри. Я остановилась и обнаружила, что стою возле храма, окруженного тополями и кипарисами. В потемках разглядела камелии. Здесь было прохладно и тихо, разве только легкий ветерок пошевелит вдруг листочек с буддистской молитвой. Сотни таких листочков были привязаны к ветвям деревьев. И вдруг я увидела под деревьями, в мертвой тишине, каменные детские фигурки — ряды за рядами. Сотни памятников. На голову каждой фигурки надета связанная вручную красная шапочка.
Я тяжело опустилась на скамейку и уставилась на скульптуры. Памятники стояли ровными рядами, некоторые фигурки держали игрушки — кто ветряную мельницу, кто медвежонка, на части скульптур я приметила нагрудники. На меня смотрели ряды и ряды печальных личиков. У меня защекотало в носу, и, чтобы не смотреть на них, я встала и пошла к другой скамейке. Сняла туфли и колготки. В прохладном воздухе голые ноги почувствовали облегчение. Я вытянула их и пошевелила пальцами. У входа в усыпальницу стояла чаша с водой. Она предназначалась для верующих, чтобы они могли вымыть руки, но я подошла, взяла бамбуковый ковш, зачерпнула воду и вылила себе на ноги. Вода была прохладная и чистая. Потом налила себе в ладонь и выпила. Покончив с этим, вернулась, но мне почудилось, что каменные дети шевельнулись. Казалось, все они вместе шагнули назад, словно ужаснувшись моему поведению в святом месте. Некоторое время я смотрела на них. Затем пошла к скамье, вынула из сумки пачку печенья и стала жевать.
Идти некуда. Ночь была теплая, в парке тихо. Надо мной зажглась огромная красно-белая башня Токиоnote 17. Солнце зашло, и в деревьях загорелись лампы. Вскоре на соседних скамейках ко мне присоединились бездомные. Бродяги, как бы ни были оборваны, пришли с какой-то едой, у некоторых она была положена в лакированные коробочкиnote 18. Я сидела на скамейке, ела печенье и смотрела на них. Они ели рис и тоже поглядывали в мою сторону.
Один из бездомных принес с собой несколько листов картона. Положил их возле входных ворот и уселся сверху. Кроме очень грязных шорт, на нем ничего не было. Он долгое время смотрел на меня и смеялся, подрагивая толстым животом — крошечный сумасшедший Будда, вывалявшийся в саже. Я не смеялась, а молча на него глядела. Невольно мне припомнилась фотография в одном из учебников. На снимке был запечатлен голодающий житель Токио после войны. В тот первый год японцы жили на опилках и желудях, шелухе арахиса, листьях чая и сорняках. Люди умирали от голода на улицах. Человек из моей книги расстелил перед собой кусок ткани и положил на нее две грубо сделанные ложки. Меня в подростковом возрасте очень беспокоили эти ложки. В них не было ничего особенного — не серебряные, не гравированные, это были обыкновенные ложки на каждый день. Возможно, у него больше ничего не осталось, а ему надо было есть, и он хотел продать их тому, кто, кроме ложек, ни в чем не нуждался.
Тот период назвали «луковой жизнью». Каждый слой, который снимали, заставлял все горше плакать, и даже если вы находили еду, не могли донести ее до дома, потому что в уличной грязи заводилась дизентерия и вы могли заразить ею свою семью. В гавань прибывали дети из независимой Маньчжурии, на их шеях на шнурках болтались коробочки с прахом родителей.
Возможно, то была плата за невежество, думала я, глядя на голого бродягу. Возможно, Японии приходилось расплачиваться за невежественные поступки, совершенные ею в Нанкине. А невежество — как внушали мне-на каждом шагу — не оправдывает зло.
Проснувшись утром, я увидела, что бездомные ушли. Вместо них на противоположной скамейке, широко расставив ноги и опершись локтями на колени, сидел западный человек примерно моего возраста. На нем была выцветшая футболка со словами «Папаша Блейк. Убойная смесь», на шее — кожаный ремешок с привязанным к нему зубом, похоже, акульим. Щиколотки парня были голыми и загорелыми. Он улыбался, словно я была самым забавным существом, которое он когда-либо видел.
— Эй, — сказал он и поднял руку. — Ты выглядела такой беззаботной. Сон ангела.
Я поспешно села, сумка при этом движении свалилась на землю. Схватила кардиган, завернулась в него, похлопала себя по волосам, утерла рот и глаза. Я знала, что он надо мной смеется и смотрит так же недоуменно, как и большинство людей, увидевших меня впервые.
— Эй, ты меня слышала?
Он подошел и встал рядом, тень от его фигуры упала на мою сумку.
— Я спросил: ты меня слышала? По-английски говоришь?
У него был странный выговор — не то английский, не то американский или австралийский. Или все вместе взятое.
— Ты говоришь по-английски? Я кивнула.