Ночью ей привиделся кошмар: будто она, совершенно обездвиженная, как бы парализованная, лежит на острых камнях, а на нее, как танк, надвигается огромная черная лохматая гусеница. Жуткий монстр молча разевает свой страшный громадный рот, совершенно однозначно собираясь засосать в него беспомощную Валюшу. Вот чудище подползает совсем близко, обвивает ее кольцом своего мерзкого тела, поднимает голову, словно кобра, нависает над девушкой. Слышно, как горячо и ритмично оно дышит, будто внутри колотится мощный моторчик, и все сочленения рептилии содрогаются в конвульсиях, предвкушая сытный обед. Валюша пытается увернуться, вырваться из смертельных объятий, но из всего тела способна к движению лишь голова, и та — вправо-влево, только куда ни повернешься, повсюду этот разверстый волосатый рот, исторгающий то ли всхлип, то ли стон, то ли рык.
— Алик, — жалобно зовет Валюша, — Алик… Вместо мужа появляется кто-то другой. Незнакомый и жуткий. Валюша не видит лица, но чувствует, что этот кто-то во сто крат страшнее и опаснее гусеницы. В руке у него — здоровенный камень, целая гора. Он, почти не размахиваясь, опускает его острым концом на гусеницу, перерубая пульсирующую тушу пополам. Мерзкий громадный червяк распадается на две части, гнусно шевелящиеся, опасные. Теперь вместо одной головы на Валюту поднимаются две, и два кровавых жадных рта, которые образовались на месте переруба, тянутся к беспомощной девушке.
— Смотри! — говорит кто-то. — Вот так надо!
Гусеница вдруг начинает стремительно уменьшаться, будто одновременно сдувается и скукоживается. Вот она размером с Валюшу, вот — с ее руку, а вот уже совсем маленькая, как Ванечкин мизинец.
Страшный спаситель подбирает с земли две шевелящиеся части волосатого черного жалкого червяка и одним движением пришлепывает их себе на лоб.
Зачем? — не понимает Валюша. И вдруг видит, что жуткая гусеница стала просто бровью. Густой, черной, лохматой. А там, где ровно посередине ее перерубили пополам, образовалась круглая красная родинка.
— Фу… — вскочила на постели Валюша. — Приснится же такое!
И тут же все вспомнила. До мелочей. До ощущения раскаленной каменной болванки в собственном теле, до уксусного привкуса рвоты во рту.
И все поняла.
К утру, когда Алла Юрьевна и Владимир Аркадьевич поднялись, чтоб собираться на работу, Валюта была полностью готова. В свой старенький чемоданчик она сложила вещички и те пеленки, что покупала сама еще до родов. В полиэтиленовый пакет, отдельно, не зная, что имеет право забрать, а что нет, собрала Ванечкины бутылочки, соски, ползунки и распашонки.
Бездумно присела на жесткий чемоданный угол, будто и позволить себе посидеть на диване или стуле — чужом — уже не могла.
Загукал, проснувшись, Ванечка, заерзал в кроватке, требуя завтрак. Валюта взяла сынишку, приложила к груди. Малыш удивленно зачмокал, потом больно укусил Валюшу за сосок, снова зачмокал и вдруг громко и басовито закричал.
— Никакого покоя! — послышался голос свекрови. — Хоть бы за щенком своим следила. Дрыхнет небось мать-героиня!
— Зайди скажи, чтоб к обеду была готова, — пробасил раздраженный свекор. — Машину пришлю, водитель отвезет.
— В тринадцать часов будь любезна на выход с вещами, — открыла без стука дверь свекровь. — Поедешь на новое место жительства. — Увидела сидящую на чемоданчике невестку, сморщилась, взглянув на заходящегося от крика Ванечку, и удалилась.
— Кушай, кушай, милый, — уговаривала Валюша сынишку, перекладывая от левой груди к правой.
Малыш не успокаивался.
— Да что с тобой? — вместе с ним заплакала Валюша. Вытащила из жадных детских ручонок грудь, которую те требовательно дергали, и удивилась ее неожиданной легкости. Вторая грудь оказалась такой же пустой. Ни в одной, ни в другой молока не оказалось ни капли.
В тот же день их с Ванечкой перевезли в семиметровую комнатку огромной коммуналки на последнем, шестом, этаже мрачного дома на улице Моисеенко. В комнатке, пыльной, затхлой, с немытым сто лет, запаутиненным пылью окном, стояли древняя, как в доме у бабуси, железная кровать с шишечками, фанерный двустворчатый шкаф и белый, в жирных подтеках, кухонный стол-тумба.
Молчаливый водитель сгрузил прямо на кровать — больше некуда — Валюшины пожитки и, нехорошо ухмыльнувшись, сказал:
— После корниловских хором не жмет? Радуйся, что вообще на улицу не выкинули! Некоторые и за такую жилплощадь годами корячатся.
Часа через два он же привез ей разобранную, перевязанную шпагатом Ванечкину кроватку, гладильную доску и остатки детского белья.
«Чтоб ничего о нас не напоминало», — поняла Валюша.
— А это велено передать месячное довольствие, — протянул водитель желтоватый конверт. — Буду привозить пятнадцатого числа. На большее рот не разевай. Все равно не получишь.
В конверте обнаружилось пятьдесят рублей, как раз та повышенная стипендия, что она получала в институте.
Так окончилась ее семейная жизнь…
* * *
— К тебе вчера баба какая-то приходила, — встретил Зорькина Дронов. — Ее дальше вахты не пропустили.
— И правильно сделали, — кивнул Зорькин. — Взяли моду без вызова заявляться.
— Максимыч, ты в курсе, что суд над твоим скином переносят?
— В курсе, — вздохнул следователь.
— Странно, — хмыкнул Дронов. — Вроде наш, — он поднял палец кверху, указывая местонахождение прокурора города, — расстарался. Сам же Орлова в процесс отрядил, лично наставлял, чтобы требовал пожизненное. А теперь… Я чего-то вообще не припоминаю, чтобы шеф такой интерес к делу проявлял. В чем там петрушка? Сверху давят?
— Не знаю. — Зорькин, ссутулившись, зашагал по длинному коридору.
На самом деле, конечно, Петр Максимыч все знал. Алла Корнилова, свидетель по делу, — вот причина. Зорькину уже намекали, что это имя должно бесследно исчезнуть из материалов расследования, — не внял. Добро бы, раз была упомянута, так почти во всех свидетельских показаниях о ней говорится как о самой близкой подружке убийцы. Единственное, что он пообещал, — на процесс ее не вызывать, так ведь на самом суде от следователя мало что зависит. Хотя…Вряд ли судья захочет ссориться с городским прокурором. Так что об причастности дочки Корнилова к этому громкому делу будет знать небольшая группка весьма молчаливых людей.
С другой стороны, перенос суда сейчас — это как подарок судьбы. Вопрос: кому именно этот подарок адресован?..
Не успел Зорькин войти в кабинет, как затрезвонил внутренний телефон. Неужели уже с вахты? Так быстро?
— Здорово, Максимыч, — пропел в трубку Олег Митрофанов. — Поздравляю!
— С чем? — искренне удивился Зорькин.
— Как это с чем? Обвинительное твое прочитал. Супер! Был бы я судьей, точно бы этого сволоту пожизненно закрыл. Только ты не серчай: я своей властью из дела несколько листочков изъял. Так, пустяки. Ничего существенного. Догадываешься?
— Дочку Корнилова?
— Максимыч, ну кто меня учил? Я, по правде сказать, удивился, что ты сам этого не сделал, потом вспомнил, какой ты у нас принципиальный. Ну и решил посодействовать. Помнишь классику: учитель, воспитай ученика, чтоб было у кого учиться. Это про нас с тобой! Зачем девчонке жизнь портить? Полезет в документы пресса, увидит громкое имя. У тебя ж самого дочь, должен понимать. Да, Максимыч, я тут кое-какую утечку допустил, ну, в пределах разумного, конечно. Так что жди, скоро к тебе журналисты пожалуют. Готовься стать национальной знаменитостью. Повышение гарантировано, а там, может, и награда найдет героя!
— Ты о чем, Олег?
— О твоем повышении в звании, Максимыч! Сколько можно прозябать? Представление наш уже подписал. С Генеральным согласовано. И сразу, товарищ подполковник, замом в следственное управление тебя рекомендуем. Потянешь? Да что я спрашиваю?
Зорькин молчал долго и тяжело, трубка покорно ждала, видимо понимая, что два таких радостных известия вполне могут повергнуть неподготовленного к подаркам судьбы человека в состояние прострации.
Наконец Митрофанов, видимо, посчитал, что лимит переживаний исчерпан:
— Максимыч, ау!
— Олег Вячеславович, — как в омут головой бросился Зорькин. — Мне с тобой повидаться надо. Посоветоваться.
— О чем, Максимыч?
— Хочу обвинительное отозвать и продлить срок следствия.
— Что? Как? — Собеседник поперхнулся, закашлялся. — Дело уже в суде.
— Так суд отложили. Понимаешь, открылись новые обстоятельства, неожиданные, — тихо, но твердо произнес Зорькин. — Назначь время…
Еще сегодня утром сам от себя Петр Максимович не ожидал бы такой прыти. Именно сегодня утром, нервно пробудившись после двух рваных часов не то тупого сна, не то вынужденного забытья, отвоеванного организмом в неравной борьбе с маниакальной страстью докопаться до истины, Зорькин решил, что все свои новые знания, равно как и системный их анализ, уместившийся на трех серых листках, следует похоронить в самом надежном месте — собственной памяти. Месяц-другой поколет, посвербит, потом заплывет жирком более свежих впечатлений, да и забудется. А все бумаги, особенно эти вот три листочка, — уничтожить. Был бы на даче — просто сунул бы в камин. Или печку. А тут, в городе…