Там дальше было ещё про последнюю гранату и про комиссаров в пыльных шлемах… Когда мы домой шли, эта песня всё время пелась во мне.
Вот интересно, как люди живут: совсем не так, как мы! Они даже друг с другом разговаривают не так, как мы. К нам тоже гости ходят, но тогда бы взрослые пошли к родителям, а детей бы усадили за детский стол в моей комнате. И мы бы в комнате бесились! И бегали ко взрослому столу воровать конфеты, и просто бы гоняли по квартире и путались у всех под ногами, чтобы мешать!
А здесь сидели все вместе и даже пели все вместе… Комната маленькая, а стол посередине — большой!
— Какие славные! Какие тёплые люди! — всё восторгалась Ага. — Вот, Костик, обрати внимание: таким людям хочется сделать что-нибудь очень хорошее! «Добро всегда распространяется кругами, и зло тоже, вот вокруг таких людей есть круг добра!» — так говорил мой папа. — Ага ещё что-то говорила, но я поразился её словам: «Мой папа!»
Как это я раньше никогда не думал, что ведь и у нашей Аги были родители — папа, мама. И она была раньше молодой и даже девочкой, бегала в школу, ела эскимо…
Я об этом думал, когда в постели лежал и слушал, как она в столовой поёт. Форму мне к завтрашнему дню отпаривает и поёт. И в её песне, кроме слова «Надежда», ничего не разобрать, только «ля-ля-ля… а-а-а… м-м-м…».
И вдруг к этим звукам примешались ещё какие-то вздохи и всхлипывания. Я выбежал в комнату и увидел, что Ага сидит за столом, подперев щёки кулаками, а по её лицу часто и быстро катятся мелкие прозрачные слёзы.
— Ага! — закричал я. — Что с тобой?
— Ничего! Ничего! — Она отворачивала от меня лицо. — Так. Нервы!
Я никогда не видел, чтобы Ага плакала, и очень испугался.
— Ага! Это я тебя обидел?
— Да нет! Нет, мой мальчик золотой! Детынька моя! Это так после кино. Пирожка хочешь?
— Хочу! — закричал я. — Что после кино?
— Прошлое вспомнилось. Ребята… Вот они такие были, и Коленька мой… Когда на фронт пошёл и форму надел, сразу такой худенький стал, маленький…
— Какой такой Коленька? — не понял я.
— Мой муж. Мы в тридцать девятом году поженились — и сразу война!
— Какая война? Война была в сорок первом!
— В тридцать девятом тоже была война. Война с белофиннами. Он погиб при штурме линии Маннергейма. Я его ночью провожала. Такой холод был… Машины всё шли, шли… Фары потушены. Он как закричит из грузовика: «Лялечка! Ляля, я здесь!» Худой! Одни глаза. И каска белая, и подшлемник шерстяной тоненький. Он мёрз ужасно. А тут ещё одна война, блокада! В наш дом попала бомба, и все фотокарточки пропали, так что у меня ни одной и нет… Много было раньше… Я молодая когда была, очень любила фотографироваться. Коленька специально для этого фотоаппарат купил на свою первую инженерскую зарплату. Замечательный аппарат «лейка»!
Я не знаю, что со мной сделалось, но я обхватил Агу и поцеловал её в щёку. Щека была мокрой и солёной.
— Ну всё! Ну всё! — сказала Ага странным дрожащим голосом. — Спокойной ночи! Надо спать!
Глава двенадцатая
«Я ТРИДЦАТЬ ЛЕТ СИЖУ НА КАДРАХ!»
Ночью я проснулся, словно меня в бок толкнули.
«Он же заболел! Форген-Морген не откликнулся, потому что заболел! Он же старый! Он должен быть очень старый!»
Насилу я дождался, когда уроки кончились, побежал в Дом прессы, к Георгию Алексеевичу, а он — в командировке! Что делать? Я подумал-подумал и сам в Дом журналиста побежал. Потому что нельзя ни минуты терять! А вдруг он умер? Вот тебе и «не торопись, поиск требует терпения!».
Я мчался по набережной Фонтанки, будто от этого зависела жизнь Форген-Моргена. Хорошо ещё, на парапете был снег и я его немножко похватал, — видела бы Ага!
В вестибюле на видном месте висело моё объявление.
— Тётенька! — едва переводя дыхание, спросил я вахтёршу. — У вас никто не заболел?
— Боже мой! — закричала она. — Что с ним?
— С кем?
— С Вадиком! Ты из школы?
— С каким Вадиком? Я из школы, но никакого Вадика не знаю!
— Как не знаешь? Что с Вадиком Тимофеевым? С моим внуком? Отвечай!
Пока я ей растолковал, что к чему и в чём дело, она три таблетки валидола съела и вокруг нас целая толпа собралась.
— Мне старичок нужен, он у вас работал, а ещё раньше — фотокорреспондентом и подписывался «Ф. М.».
Но вахтёрша ничего сообразить не могла и только открывала рот, как рыба на суше, да всплёскивала толстыми руками, а всякие сбежавшиеся тётеньки обмахивали её платками, газетами, уговаривали. И на меня тоже махали:
— Вот баламут ненормальный, это ж надо так человека напугать!
Но я не уходил и правильно делал! Потому что другая тётенька молча взяла меня за плечо и куда-то повела. Я сначала даже немного испугался, — может, в милицию, чтобы людей не пугал. А при чём тут я? Вахтёр — это тот же часовой! Он должен быть спокойным и хладнокровным! Пусть слабонервных в вахтёры не берут.
Тётенька привела меня в бухгалтерию, надела громадные очки, сразу стала похожа на сову.
— Имей в виду! Ты отнимешь у меня время! — И стала шуршать бумагами и шарить по шкафам. Минут через десять она сказала: — Человек работал! — И опять папки с бумагами туда-сюда, туда-сюда перекладывает. — Значит, получал зарплату! — Еще десять минут шуршала. — Значит, фамилия должна быть в ведомостях. Вот. — Она достала длинный лист бумаги. — Фёдор Иванович Меркулов. Мог подписываться «Ф.М.»? Мог. Нет, это не он. Он в этом месяце аванс получал и молодой. Фома Миронович Моисеев — наверняка мог! Но он объявление видел! Имей в виду, я теряю с тобой драгоценное время! Боже мой! Какое имя: Фемистокл Эпильдифорович Маккавеев!
— Во! — сказал я. — Это он.
— Отпадает. Он тридцать пятого года рождения.
— Почему?
— Фу, какой ты глупый! Ему в сорок первом году было шесть лет, и он никак не мог работать фотокорреспондентом! Что же это получается: раз человек работал, он должен получать зарплату, — значит, должна быть его фамилия в ведомостях… Ах, я теряю время. Одно из двух: или он получал зарплату не у нас, или это не его инициалы! Идём в отдел кадров.
Часа через два в отделе кадров дядька такой толстый, что когда он смеялся, то животом тряс письменный стол, и такой лысый, что в его лысине отражалась настольная лампа со стеклянным зелёным абажуром, прохрипел:
— Четыре гардеробщика, два вахтёра работали по два месяца. Зарплату получали не у нас, поскольку они от управления коммунального хозяйства… и естественно, никаких данных у нас на них нет! Не смей реветь! Орёл! Солдат! Следопыт! Не смей!
— Да не реву я!
— Молодец! Что тебя не устраивает? Вот иди в коммунальное управление. Не смей реветь!
— Да! — сказал я. — Тут и без отдела кадров ясно, что на «Ф.М.» ни одного человека нет!
— Ну и что! — сказал толстяк. — Ну и что! Я тридцать лет сижу на кадрах! Как меня в сорок третьем году на Курской дуге долбануло в позвоночник, так я на кадры был переведён… У меня опыт! Фотокорреспондент — почти художник. Художник — богема! А это значит — псевдоним! А псевдоним к фамилии может никакого отношения не иметь! Псевдоним может быть Туманский, или Грёзин, или Чаровницын, а фамилия при этом Колупаев. Форген-Морген может быть и Корытиным, и Лопатиным…
— Так что же, мне его никогда не найти?
— Не смей реветь! Не смей! Выше голову! Орёл! Чапаевец! Герой! Не реви!
— Да не реву я! У меня просто такое лицо выразительное!
— Молодец! Марсель Марсо! Артист. — Он снял телефонную трубку и набрал номер. — Выразительное лицо, говоришь? Алё! Алё! Тосенька! Лепетунин беспокоит. Тосенька, я тебе сейчас вахтёров зачитаю, посмотри, зайчик, личные дела, не работал ли кто из них фотокорреспондентом. Тут из министерства нагрянули! Да! Для Исторического музея… Но это между нами… — Толстяк подмигнул мне. — Лады! Лады! Жду звоночка. Видишь, что ты со мной делаешь? — сказал он мне, опуская трубку на рычаги. — Я вру людям в глаза! Историк! Министр! Хоть бы фотографию показал? При себе?
Я достал фотографию.
Толстяк поднял очки на лоб и поднёс её к самому носу.
— «Три танкиста! — пропел он грустно. — Три весёлых друга…» Обмундирование новенькое П.Ш. Качественное обмундирование… Орденоносцы. Да, брат, в сороковом году Красная звёздочка не фунт изюма… Орлы! Добровольцы!
— Почему добровольцы?
— Я тридцать лет на кадрах, глаз — алмаз! Молодые.
Я посмотрел:
— Дяденьки как дяденьки.
— Тебе и десятиклассник — дяденька. Дети! К сорок первому году — самые надёжные бойцы! Опытные, обстрелянные! Этого, брат, голыми руками не возьмёшь… Он пороха нюхнул, драться будет до последнего! Кремень! Железные люди! Кабы не они… — Он отдал фотографию и, подперев подбородок кулаком, сказал: — Вот у меня такая троица в глазах стоит. В июле сорок первого — жара. Фашисты прут! Бомбёжка! Перепуталось всё: и раненые, и беженцы, и наступающие части, и отступающие. Кругом болота горят! Ад!