— Не выдержит, — сказал он.
— Факт, — отозвался Костик. — Может, есть пожарная лестница?
— Нет её, сам видишь. Может, и должна быть, только её нету.
Ребята вернулись на чердак, подёргали дверь — бесполезно.
Конечно, был один очень неверный шанс выбраться. Оба это знали. Можно было просто-напросто выбраться на крышу и орать, звать прохожих. И всё объяснить — громко и жалко. Может, их и вызволили бы, но уж тогда ищи-свищи: Генка со своими жуликами-бандитами тоже с ушами, за икрой и чемоданом никто бы не пришёл.
Они сидели под слуховым окном и думали.
— Надо дожидаться, — сказал Стас. — Ты как, не боишься?
— Боюсь, — сказал Костик, — давай дожидаться. Только вдруг они через неделю придут?
— Не может быть, — не очень уверенно ответил Стас.
Но даже сквозь неуверенность в голосе его слышалось упрямство.
— А икра — вкусная штука, — сказал Костик.
Стас сглотнул слюну. Они переглянулись и рассмеялись, хотя ничего смешного в их положении не было. Потом Стас притащил банку, и мальчишки руками стали есть из неё. Они припомнить не могли, когда ещё так вкусно ели, — жаль только, хлеба не было. Очень было вкусно.
Наконец Стас отвалился от банки и улёгся на опилки. Он уставился на сучковатые брёвна стропил, брезгливо, будто что-то грязное, вытащил браунинг.
— Заряженный, — сказал он. — Костик, а что будет, если Генка нас поймает здесь?
— Худо будет, — ответил Костик, — самого его поймать надо. Помнишь голубей и крышу?
— Ха! Ещё бы!
— Такой, наверное, не только ворует. Он и убьёт — не поморщится.
— Да. И отсюда не удерёшь. Если только с крыши сигать.
— Сказанул. Но во второй раз я ему в лапы не дамся.
— Понимаешь, — Стас стиснул Костику руку, и тот почувствовал, что рука его вздрагивает, — понимаешь, после света здесь ничего не видно. Он пойдёт за икрой, а мы — к двери. Выскочим — и поминай как звали.
— Хорошо бы, — ответил Костик.
— Иначе пропадём. — Голос у Стаса был необычно серьёзен. Сухой, совсем взрослый голос.
Костика знобило. Странное дело — теперь, когда он точно знал, что Стасу тоже страшно, ему почему-то стало спокойнее. Мало ли что страшно! Ничего не боятся только глупцы, но он скорее бы умер, чем сознался, что боится.
Друзья сидели не просто так, они ждали врага.
В кармане Стаса лежал пистолет, но он не прикасался к нему, и оба старались о нём не думать. Потому что пистолет — на самый-самый крайний случай, и если думать об этом крайнем случае, становилось страшно вдвойне. Они росли во время войны и знали: оружие — это серьёзная штука, оружие убивает, с оружием не шутят.
Костик встал, попрыгал на месте.
— Тебе тоже холодно? — спросил Стас.
Они подошли к трубе, сели рядом, прижавшись к её тёплому боку.
Костик старался не думать о доме, о маме. Что толку? Всё равно ничего не изменишь.
Тепло медленно разливалось по телу. Мышцы, сжатые холодом и напряжением, постепенно расслаблялись. Он обнял Стаса за плечи и неожиданно для себя уснул.
Проснулся он резко, будто в бок кулаком толкнули. Во рту пересохло, страшно хотелось пить. Костик впился напряжёнными глазами в темень чердака, но ничего не увидел — уже наступил вечер, а то и ночь.
Вдруг он вспомнил о Стасе. Пошарил руками вокруг себя — Стаса не было.
— Ты где, Стас? — шёпотом спросил он.
— Тихо ты! — прошипел откуда-то сбоку Стасов голос. — Слушай!
Костик затих и явственно услышал, что у двери кто-то возится. Долго скребли ключом по замку — видно, не могли отомкнуть. Потом кто-то выругался и хриплый бас сказал:
— Дай-ка я сам.
Замок лязгнул, заскрипела дверь, и в темноту ворвался яркий луч фонаря. Жёлтый круг, как солнечный зайчик, запрыгал по стропилам, пошарил в дальнем углу, затем упёрся в пол и стал медленно приближаться. Ясно, что вошедшим ничего не было видно без фонаря, но Костик-то со Стасом видели хорошо, глаза их успели привыкнуть к темноте. Даже глаза Костика, едва проснувшегося.
Перед ними были Генка и фальшивый немой.
— Ты бы ещё в печную трубу вещи засунул, — проворчал «немой».
— Да ведь я как лучше хотел, — пролепетал Генка. Он так юлил перед своим спутником — глядеть было тошно.
«Немой» с размаху стукнулся головой о стропило.
— Э-э, чёрт бы тебя взял! — выругался он. — Сколько банок-то приволок?
— Четыре, Аркадий Витальевич.
— Маловато, ну да ладно, времена сейчас голодные, с руками оторвут, хватит. Ладно. А то ещё не донесу, пожалуй.
Оба прошли так близко от мальчишек, что, казалось, должны услышать, как колотятся сердца Костика и Стаса.
Мальчишки подождали, пока те отойдут подальше, и бросились к двери. Через секунду они стояли на лестнице.
— Уйдут! Уйдут же! — бормотал Стас.
Его трясло от возбуждения. Он мял кепку, выкручивал, как мокрую тряпку, горячечно шептал:
— Что делать? Что же делать?
Костик вдруг поглядел на дверь и чуть не заорал от неожиданной и простой мысли.
— Стас, гляди, — прошептал он, одной рукой снял с кольца тяжёлый замок, другой изо всех сил дёрнул дверь. Она с грохотом захлопнулась.
Он быстро продел в оба кольца дужку замка и повернул ключ. Всё произошло мгновенно.
Костик обернулся к Стасу. Тот поглядел на замок, на Костика — и вдруг завопил что-то радостное и непонятное. Он вцепился Костику в плечи, тряс его, тискал, вертел и всё приговаривал:
— Вот это да! Вот это номер! Поменялись, значит, местами?!
Дверь затряслась под ударами. Видно, в неё колотили ногами. Но это была крепкая, на совесть сработанная дверь. Те двое, видно, очень волновались. Они всё лупили и лупили каблуками и ругались страшными словами.
А Стас начал вдруг хохотать, и Костик, глядя на него, тоже. Они просто корчились от смеха, и вместе с этим неестественным, нервным смехом из них выходило всё напряжение, все страхи этого дня.
Они смеялись, а те, за дверью, распалялись от этого ещё пуще.
Потом Стас одёрнул рубаху и сказал:
— Айда на завод. В проходную. Там сторож сидит. С револьвером на боку. Вот смеху-то! С револьвером! У него из-под носа таскают, а он с револьвером сидит.
Мальчики говорили громко, и за дверью примолкли.
А потом вдруг заголосили жалобно и просительно. Противными, трусливыми голосами.
Но ребята уже бежали, прыгая через две ступеньки, вниз, к людям.
Витя с недоумением глядела, как по комнатушке мазанки мечется, ломая руки, заливаясь слезами, Елена Алексеевна.
Лицо её было таким необычным, такое отчаяние, такое горе было на нём, что Витя испуганно вскочила.
«Неужели кто-нибудь погиб?!» — панически пронеслось в мозгу.
Она подбежала к Елене Алексеевне, обняла её, изо всех сил прижала к себе. Сухонькое, почти невесомое тело судорожно вздрагивало.
— Украли… Украли… — в ужасе шептала Елена Алексеевна.
— Да что? Что украли? — спрашивала Витя. «Значит, никто не погиб», — облегчённо вздохнула она.
— Это ужасно!.. Какие негодяи!.. У кого же рука поднялась?
— Что украли?! — почти кричала Витя.
Будто очнувшись, Елена Алексеевна умолкла, вгляделась в Витю, словно только сейчас заметила её.
— Голову… Исчезла голова нашей статуи, нашей богини, — прошептала Елена Алексеевна и в изнеможении опустилась на табуретку. Она спрятала лицо в ладони и зарыдала так горько, что Витя испугалась не на шутку. Чтобы так плакали взрослые люди, Витя никогда ещё не видела. Она бросилась к полке с находками экспедиции и увидела — мраморной головы нет.
— Как же так? — растерянно пробормотала Витя. — А папа? Папа знает?
Но Елена Алексеевна ничего не слышала, горе оглушило её.
Витя судорожными движениями, не попадая ногами в штанины джинсов, оделась и метнулась за дверь.
Никого ещё не было, рабочий день не начался. Отец, успевший уже перемазаться машинным маслом, возился со своим «упрямым козлом», как он называл газик, что-то тихонько мурлыкал себе под нос.
Витя остановилась. Ей вдруг стало пронзительно жаль отца. Такое у него было добродушное, родное лицо! Он чему-то улыбался про себя и оттого казался беззащитным.
И небо — ярко-синее, не успевшее ещё выгореть, сделаться белёсым от жаркого солнца. А солнце висело совсем низко над утренним спокойным морем — такой огромный рыжий круг. Вокруг был покой.
Витя зажала ладонью нос, чтобы не всхлипнуть громко.
Ей хотелось, чтобы весь этот покой вокруг, пропитанный честностью, той самой честностью, которая испокон веков не знала, что такое замки, запоры и подозрительность, длился как можно дольше. Она знала, что одним словом своим разрушит сейчас всю эту жизнь, которой только и должны жить люди, потому что такая жизнь правильная. А всё другое — отвратительно. Но она ничего не успела сказать. Просто отец услышал, как плачет Елена Алексеевна.