и снеговик, который выстоял в моём шарфе до весны и ни разу не простыл. Так что у меня два повода для гордости, а не один. Разве это плохо? Сразу два дела, за одну только жизнь.
Нестёртое со щеки вечера пятно луны, растушёванное облаком, хотелось или дорисовать, или смыть вовсе…
Вялой, тусклой листвой, как воробушками, али иными какими птахами, усеяна крона леса, подпирающая шатёр шапито поднебесья.
И во всякий день в том балагане разное диво. То сосна запоёт диким голосом, то пень, тряхнув замшелой бородой, примется испускать из самого своего нутра голубые огни.
Скулы почек на деревьях сведены. Но не от негодования, не от чрезмерной гневливости, в том их не упрекнуть! Скорее силятся, не рассмеяться чтоб. Щекотно греет зимнее солнышко, не то что давешним летом, когда трава покрылась позолотой, но не от желания себя украсить, а от того, что не осталось ничего от её свежести с младостью. Взамен того — сухость, чопорность, что пришли взамен той, купленной за яркую жизнь, красоты.
Теперь же у неё всё в прошлом, что ни наесть — вкорень 13. Жёлтая нездоровая седина, пепел снега в волосах… Не до изысков, не до балов.
Топорщатся по-стариковски и подбитые ватой сугробов плечи виноградной лозы. Грустно.
Ветер местами сдувает лишнее, а иное прячет под пушистым холодным покровом. Он ваяет округу такой, которой загодя представлял её себе об эту самую пору. А какова она в самом деле, неведомо никому, ибо всякий горазд творить её только под себя…
Луна ввечеру чудится замочной скважиной во вчера, либо прорехой, которую то ли некому заштопать, то ли есть кому, да недосуг. Так и не стоит, наверное. Пусть будет, пусть зияет на нас с галёрки.
Лес окутан инеем, как туманом. Будто ссутулилось облако, притомившись, да присело отдохнуть на землю.
— Не сиди на холодном! Простудишься! — Кто скажет ему про то, озаботится который? Всем всё равно. Теперь красиво, в эту самую минуту, оно и ладно, а там — хоть трава не расти. Так она и не растёт. Зима-с!
Сова сидела сощурившись. Ночник луны, что не жалел нынче свечей, казался необычно ярок и мешался лучше меня рассмотреть.
— Ну, что, ужинать будешь? — Спросил я у птицы. — Или, скорее, завтракать. У тебя же всё наоборот.
Сова цыкнула на меня, словно не шутя разозлясь, хотя в самом деле, будь недовольна моим соседством, давно бы пересела на ветку повыше. Ан, нет.
В день нашего знакомства, птица была кем-то сильно ранена. Я заметил её лежащей на дороге, ведущей к реке, и сперва прошёл мимо, ибо не сразу решил вмешаться в чужую смерть. Но за те несколько шагов, во время которых мне ярко представилось, как лиса расправляется с ещё живой совой, я примерил на себя тот ужас, что предстояло пережить птице, и не смог вынести его, а посему мне ничего не оставалось, как отставив собственные планы, вернуться.
Огромная на вид, сова оказалась почти невесомой, не больше двух фунтов. Она не сопротивлялась, ибо уже отчаялась встретить очередной закат, но, тем не менее, располосовала мои толстые меховые варежки, за которые ухватилась, как за последнюю надежду.
Домашние восприняли появление хищной птицы в доме, как должное. Собака и кот, казалось, не замечали возни в углу комнаты, и лишь ввечеру, когда наступало время кормить птицу, воздух в доме делался как бы гуще. Ведь, если бы сова перестала есть, это бы могло означать только то, что жизнь её подошла к концу, и все хлопоты оказались напрасны.
К счастью, завидев розовый кусочек, птица всякий раз охотно открывала рот, не забывая перед тем укоризненно поцокать. Но если в первые дни это можно было отнести на её испуг, то позже казалось, что она делает это, выражая одобрение, удовольствие или даже восхищение.
Чего мы только не припишем миру, рассматривая его сквозь приросшие к носу розовые очки!
У совы был отбит весь левый бок, и сломана лапа. И если с первым ничего было поделать нельзя, то лапу укрепили лубком из кусочка берёзовой коры и чистой тряпицы. Поначалу сова заваливалась и не могла как следует стоять, но день ото дня ей становилось всё лучше, пока однажды вечером она оттолкнулась от пола с такой силой, что лубок слетел с её ноги, как стружка. Присев на спинку стула, птица несколько раз взмахнула крыльями, основательно перемешав воздух, и тем самым дала понять, что чувствует себя достаточно сильной, чтобы лететь домой.
Неизвестно, где он был прежде, дом этой роскошной птицы, но теперь она живёт на чердаке. Серой тенью вылетает на охоту по вечерам, но если мне приходит охота разглагольствовать, то не отказывает в сопереживании, и я красноречиво ворчу на жизнь, на погоду, на близких. Сова хороший слушатель, и дождавшись, покуда я выговорюсь, она непременно цокает языком, с сочувствием и умилением.
— Какие у вас, людей, несерьёзные трудности… — Возразила бы она, коли бы умела говорить по-человечьи.
— Да и то верно. — Совершенно обязательно согласился бы я тогда.
Только вот, увы, сова никогда не заговорит.
Прошлое заставляет нас топтаться на месте, не отпускает, удерживая подле. Не от того ли настоящее столь скоро и охотно сбывается, чтобы сделаться минувшим, завладеть вниманием, дабы оценили его по достоинству, в конце-то концов. Ну и ничего, что в пустой след! Пусть хотя так.
В ту не очень сытную пору, о которой пойдёт речь, мы были то излишне худы, то заплывали нездоровой полнотой. Упираясь в жизнь, как в стену лбом, мы старались, как могли, накормить друг друга, но досыта не выходило никак. Всё больше — впроголодь.
Служба вдали от людей, в глухом лесу, не предполагая большого заработка, требовала внимания и дотошности, а посему, ничего не оставалось, как совершенствовать терпение, да смирять свою плоть, не потакая ея слабостям.
Раз в седьмицу мы выходили из леса к железной дороге, где вручали результаты служения нарочному. Рабочие железки сперва удивлялись непонятной им аскезе и отшельничеству, но вскоре наши бледные лица примелькались и перестали взывать к себе. Мы стали частью пейзажа, столь же унылого и невнятного, каковыми сами казались со стороны. Сомнительно, что кто-то заметил бы, пропусти мы обусловленное служебной надобностью время. Впрочем, как знать. Нашёлся