class="empty-line"/>
Позже всех проснутся рыбы. Белые фланелевые их пижамы слишком уютны и теплы, чтобы так, наспех избавиться от них.
Впрочем, и вправду, что за спешка? Февраль. Середина. Самый мякиш.
Зимний лес… Повсюду раскиданы рыхлой вязки шарфы и пледы. Растянутые, словно ношенные уже кем-то шапки снега едва держатся на затылках пней. Мокрые, зелёные волосья мха прилипшие к вискам, вызывают желание позаботиться об них, отереть, переодеть в сухое, укутать накрепко, дабы не простыли.
Ветер, пробирая до самых костей, поддувает в широкие рукава белоснежной шерсти, откуда тянутся к солнцу, видные до самых локтей, худые серые руки ветвей. Продрогший накрепко лес стучит зубами стволов, — гулко, будто деревянными ложками об выскобленный добела стол.
Набивши полные ноздри снега, олени вдыхают запах сонной земли. Кабаны поводят на стороны ушами, соря каплями снежного сока, коим сыты с ночи, ибо перекопанные упругими носами корзины полян набиты доверху снежным пухом, выбитым из перин облаков зимой, с привычным для радивых хозяек тщанием, — дабы ни крошки, ни былинки, ни пёрышка мимо дела.
Белые щёки пригорков изрыты следами, как едва перенесённой оспой. Лисица, выглядывая поверх чаши овражка, гримасничает лукаво и хитрО, просматривая пристыженные сугробами кусты и кустики. Только тонким росточкам, как малым деткам, дозволено всё: и не клонить головы, и расти на самом виду, прямо на тропинке. Придёт время — затопчут, сомнут, заломают, а покуда, — радуйся, живи, сколь отпущено. Жаль, понятно, — что не на месте, не вовремя, да тут уж — кому что дано: доступная взору краткая участь, с поднятой головой, либо в ряду прочих, в толпе, хоронясь за чужими спинами, до самых похорон.
Побитая молью оттепели снежная одёжа… Сквозь неё — влажное тело земли. Даже и не тепло ещё, а упрела уже, жаждет сорвать с себя ветхое рубище наста, и предстать пред ясны очи солнца прямо так, как есть, во всей своей красе.
Что мы помним из детства? Много и ничего особенного. Первого муравья, что перебежал дорогу. То, как близко асфальт. Каждый камешек, трещинку в нём, каков он на вкус и как осаживает больно, бьёт по коленкам, стоит лишь на мгновение зазеваться, и поглядеть не под ноги, а вдаль, в ту самую ограниченную временем жизни конечность.
В детстве трава доходит до солёного пупка, одуванчики пачкают в жёлтое щёки, и звенят колоколами, искрят в дождь фонарные столбы.
Странно, что на берегу памяти глубже прочих — следы не значащих ничего пустяков. Волны времени бессильны смыть их насовсем. К примеру — жёлтый, чистый песок промеж половиц в подъезде, что подпрыгивает при каждом шаге или вкусный запах напитанных мыльной водой деревянных ступеней. Они сохнут небыстро и ты кажешься себе не юнгой, но матросом, идёшь враскачку от порога до двери квартиры, как по палубе, что клонится вместе с судном, пробираясь промеж волн.
Что помню ещё? Слякотный новый год, пакет с угощением от Снегурочки, полученный в обмен на красивый билетик. Разрисованный снежинками, пахнущий кондитерской, белым светом бенгальских брызг и мишурой, его тоже хочется оставить себе.
Глаза весёлого Деда Мороза были одинаково грустны подле всякой ёлки. Дворцы культуры… Имени Владимира Ильича Ленина, имени Сергея Мироновича Кирова, Шинного завода, в цирке, в театре, повсюду он был тот же самый и свой собственный Дед Мороз: от маминой работы, от папиной, и по пригласительному куда угодно.
Но самое главное, — не забуду никогда, — ясный, счастливый взгляд отца над ватными усами. Наспех переодетый Дедом Морозом он зашёл однажды в кухню и протянул мне что-то, давно утерявшее смысл и значение, ибо «муть всё это». Соль, смысл жизни вовсе не в том. Он в тех, кто рядом, чьи шаги за стеной слышишь по ночам, а с раннего утра — возню и шорох тех, кто осторожен и старается не потревожить твой сон.
— Ты совершенно не помнишь, что тебе подарил папа в тот Новый Год!? — И в ответ я делаю вид, что задумался надолго. Не дожидаясь, пока я заговорю, мать оскорбляется. Для вида или в самом деле, — того мне не понять:
— Жаль. Какой ты, однако, бесчувственный, неблагодарный!..
А я смотрю сквозь неё, через окно и время, как это делал некогда отец и кричу про себя, что есть мочи:
— Это я-то равнодушный?! Я — неблагодарный?! Да, я часто не помню себя, но не выпущу из памяти ни единого мгновения, проведённого с отцом!
И вот ещё что. Несмотря на то, что надеялся получить тогда от Деда Мороза машинку, тех «Мишек на Севере», которые оказались в подарочном свёртке отца, я полюбил… на всю оставшуюся жизнь.
Мы… дети. Непросто с нами. Сколь бы ни было нам лет.
— Какая у вас звучная фамилия…
— То от деда!
— А завали его как?
— О. М. Т.
— Да что вы?!! Быть не может! А не работал ли он в Валуйках?
— Работал, заведовал школой.
— Невероятно. Как тесен мир! Я был простым деревенским мальчишкой, а сейчас, уже в течение многих лет служу корреспондентом газеты «Известия», и не проходит дня, когда мысленно не благодарю этого человека. Мне и всем, кто учился у него, он показал настоящую жизнь, буквально вырвал нас из нечистот невежества. Он научил нас учиться!
Помню, как теперь его слова: «Вы должны успеть понять, в чём ваш талант и реализовать его, ибо в это предназначение человека». Как вам повезло — жить рядом с ним…
1987
Шоры… Забор… Как и любая помеха, кого-то заставляют они не смотреть по сторонам или даже остановиться, прочих — пятиться поспешно. А иной помедлит, посмотрит в щёлку, да как почнёт заламывать доски, освобождая себе путь.
— Эй, любезный! Оно тут не для вас построено!
— Так я вижу, что не для меня. Просто простор люблю, чтобы было видно на все четыре стороны, да не абы как, а от рассвета до самой вечерней зари. Ну, и чтобы после — все, какие ни на есть звёзды — на виду, будто ягодки в лукошке неба — одна к одной.
— Ну, а шоры, к примеру, тоже скажешь — не нужны?!
— Так шоры те, оне ж тоже не для всех, а токмо для пугливых лошадей! Как и заборы, — кто сам себя боится, в ночи, либо белым днём, вот и городит ограды