Иван Дмитриевич Василенко
Заколдованный спектакль
Мне только что исполнилось пятнадцать лет. Я был разведчиком в отряде товарища Дмитрия. Однажды летней безлунной ночью я возвращался из Щербиновки в Припекино, где находился наш отряд. Край этот кишел тогда немцами, белоказаками, гайдамаками, и я, заслышав издалека лошадиный топот или неясный говор, падал на землю и бесшумно полз по жнивью.
В одном месте, свернув с дороги в рощу, я услышал сдержанный говор и остановился, затаив дыхание. Я стал прислушиваться. Разговаривали двое. Голос одного был густой, утробный, другого — ломкий, как у подростка. Разговаривали они тихо, и за стуком своего сердца я почти ничего разобрать не мог. Но вот налетел ветерок, прошелестел в кустах и донес слова молодого:
— А жить все равно хочется. Я проживу сто лет.
В звуках этого голоса, чуть надтреснутого, но душевного, я вдруг почувствовал что-то давно знакомое, родное.
Меня так и потянуло к этим людям.
Неслышно ступая, я подошел совсем близко, присел за кустом и всмотрелся. На крохотной полянке лежали два человека. При свете звезд я мог различить только, что один был взрослый, а другой юнец, должно быть моих лет.
— Смотри, сколько звезд высыпало! — сказал молодой. — Иные голубые, большущие, а иные — как золотые пчелки И все мигают.
— Звезды! — вздохнул бас. — Что в них толку! Вот если б они нам сказали, убрались уже гайдамаки из балки или еще сидят там, чертопхаи проклятые, нет на них погибели!
Услышав, что поблизости гайдамаки, я решил обязательно выведать у этих людей, где они их встретили, и вышел из кустов на полянку.
— Здравствуйте. Кажется, на попутчиков набрел.
Лежавших точно подбросило. Мгновенно они оказались на ногах. Один, очень длинный, согнулся и нырнул в кусты; парнишка же поднял над головой палку и погрозил;
— Подойди только! Как тресну топором, так язык и высунешь.
— Дай ему! — посоветовал из кустов бас.
Я слегка попятился:
— Да что вы!.. Я ж свой… Я рабочий с рудника…
Молодой всмотрелся, сделал два-три шага ко мне, опять всмотрелся и рассмеялся:
— Ага, испугался! Да это не топор, это сук.
Длинный тоже вышел из кустов. Он осторожно обошел вокруг меня и строго сказал:
— Счастье твое, что ты вовремя отозвался. А то я уже хотел дубину выломать. Куда идешь? В Припекино? — Длинный посопел. — А не знаешь, кто там сейчас?
Голос его стал заискивающий. Я, конечно, промолчал. Не дождавшись ответа, он вытянул из-за пазухи кисет, оторвал всем по кусочку шершавой бумаги:
— Закуривайте! — и чиркнул зажигалкой.
В темноту посыпались красные искры, вспыхнул слабенький огонек и осветил нос, похожий на клюв, впалые небритые щеки в глубоких морщинах, тонкие губы. В свежем воздухе запахло дымком махорки.
Потом к огоньку наклонился молодой. И я увидел добрые губы, нос гургулькой и то выражение на ширококостном, но худом лице, которое означало полную готовность и в дружбу вступить и, в случае чего, палкой огреть.
И тут мою память точно солнцем осветило. Мне вспомнились далекие годы, бурая стена харчевни посреди базара, полированная шкатулка с безобразно проломанным боком и вихрастый мальчишка, который утешал меня как мог: «Ничего, починим… Еще лучше будет!»
— Артемка… — сказал я тихо.
Цигарка в губах парнишки дрогнула. Он вскинул на меня глаза, поморгал и, выхватив из рук длинного зажигалку, поднес ее к моему лицу. Поднес и замер, так и впившись в меня глазами.
Но я уже видел, что он узнал меня. Я ждал его первого слова.
— Костя… — сказал он и выронил зажигалку. Обеими руками он крепко схватил меня за плечи. — Костя ты этакий, друг!.. Вот где встретились!
Мы обнялись. Мне даже показалось, что щека его влажная. Вдруг он оттолкнул меня и серьезно спросил:
— Ну, а волшебные шкатулки научился делать? Помнишь, ты обещал подарить мне самую лучшую.
Так за много верст от родного города темной ночью встретил я друга детства, которого не видел пять с лишним лет.
Я подробно расспросил про гайдамаков, что встретились им в балке, и на всякий случай решил переждать здесь, чтоб утром проследить за движением вражьего отряда.
Мы забрались в глубь рощи. Длинный подложил под голову кулак и тотчас заснул. А мы с Артемкой, пока проплывала над нами тихая южная ночь, рассказали друг другу о своей жизни.
Мой рассказ был короткий. Хотя за эти годы я переменил многих хозяев: работал и подручным слесарем в Луганском заводе Гартмана, и откатчиком в Чистяковском руднике, и упаковщиком на солеварнях в Бахмуте, — время текло однообразно: работа — сон, сон — работа. Только революция перевернула всю жизнь. Сразу светлее стало. Конечно, и я от других не отставал. Где взрослые рабочие, там и я. Книжки стал читать, газеты. Но тут в Донбасс вкатились немцы, за немцами — гайдамаки, красновцы, дроздовцы. Рабочие, конечно, за оружие. Многие с Ворошиловым ушли, а я как попал в отряд к товарищу Дмитрию, да так с ним и не разлучаюсь. Отряд небольшой, зато маневренный. Узнал не один белогвардеец, почем фунт лиха.
— Значит, воюешь? — с завистью спросил Артемка.
— Больше в разведке нахожусь. Ну, а ты? Расскажи про наш город. Давно оттуда?
Артемка вздохнул:
— Давно. После того как закопали мы с тобой шкатулку, прожил я в своей будке чуть больше года. А там как поехал искать борца одного, негра, так до этого дня судьба меня и носит.
И Артемка рассказал о всех своих приключениях в цирке и у гимназистов, вплоть до того дня, когда он схватил коробку с парчой и шагреневым бумажником и помчался на вокзал, чтобы ехать в Москву, к негру Пепсу.
Рассказывал он долго, но я его не прерывал. Казалось, рассказ Артемки слушала даже роща, притихшая в теплом неподвижном воздухе.
— До Никитовки, — говорил он, — я, брат, ехал, не помня себя от радости. А в Никитовке мою радость как рукой сняло. В вагон, понимаешь, вошел черноусый мужчина. Присмотрелся и спрашивает: «Шишкин внук?» Ну и я его узнал. В цирке он у нас работал, наездником. В афишах его Вильямсом объявляли, а на самом деле был он Никифор. Я все ему и рассказал. Он слушал, глядел в сторону, потом фыркнул и говорит: «Путаешь ты что-то, мальчишка, или твой Пепс путает. Борется он в Киеве, а зовет тебя в Москву». Я только усмехнулся. «Нет, говорю, — не в Киеве, а в Москве. Я знаю». Он даже рассердился. «Его, говорит, — из Москвы еще три месяца назад губернатор выслал. У Крутикова он борется, в Киеве, понятно? И Кречет там, и дядя Вася, и Норкин под голубой маской». Вынул он из кармана газету — как сейчас помню, старую, с оторванным углом — и развернул передо мной. «Это, — говорит, — «Киевская мысль». А вот объявления. Читай». Строчки так и запрыгали: «Цирк Крутикова… Полет четырех чертей… Ежедневно французская борьба… Голубая маска против черного Чемберса Пепса…» У меня и газета из рук выпала. Смотрю я на Вильямса этого и шепчу: «Как же это? А письмо?..» — «А ну, дай!» Я за коробку. Открываю, а она не открывается: руки как неживые стали. Выскользнула она и под лавку покатилась. Вильямс поднял, открыл и вынул письмо. Лежало оно у меня в коричневом бумажнике, что я Пепсу в подарок сшил. «Да, — говорит, — правильно: зовет в Москву. Чудно!» Потом стал штемпель на конверте разглядывать. Разглядел и вернул мне письмо. «На, — говорит. — Никакого у тебя, Шишкин внук, соображения нету. Этому ж письму полгода». Ну, прямо убил он меня.
До Бахмута я слова выговорить от горя не мог, а в Бахмуте пришел в себя, бросился к кассиру и стал его просить, чтоб переменил он мне билет с Москвы на Киев. Кассир, конечно, посмеялся, а потом рассердился и захлопнул окошко. И поехал я, брат, зайцем. Меня вытаскивали из-под лавки, ругали, вышвыривали из вагона. Я дожидался следующего поезда и ехал дальше. Иной раз и били. Но я не плакал. Обидно только было: деньги-то ведь я за билет заплатил!
До Киева оставалось все меньше и меньше. И вдруг, понимаешь, все пассажирские поезда стали. Стоят, а мимо них один за другим эшелоны покатили. Из товарных вагонов солдатские песни несутся, крики, руготня… Платформы так и мелькают, а на платформах пушки дулами вверх стоят, в серый брезент закутанные. Тут я понял: война!
Ну как, думаю, до Киева добраться? На мое счастье, показались богомольцы. Шли они гуськом, в лаптях, с котомками на спинах. Впереди — поп. «Куда это они?» — спрашиваю у станционного сторожа. «А в Киев, в Лавру Печерскую». Я, конечно, и зашагал с ними. Дней десять не отставал. Люди спрашивают: «Какие ж у тебя грехи, у такого маленького?» А я им: «Да я не по грехам, я по делу иду».
И вот на утренней зорьке засияли золотые купола… Шагал я все время в хвосте у богомольцев, а тут вырвался вперед и побежал.
Долго я плутал на окраине между какими-то закоптелыми мастерскими из красного кирпича, пока выбрался на Николаевскую улицу: там, как мне объяснили, и был цирк Крутикова. Стал я и смотрю по сторонам. Боже ж ты мой, какие огромные да красивые дома! Целых семь этажей насчитал я в одном доме. А вверху, над самой крышей, чудовища вылеплены: головы человечьи, а лапы звериные! Но вот беда: нигде не видно цирка. Спрашиваю одного прохожего: «Дедушка, где ж он есть, цирк?» — «Да вот же он, вот». И показывает рукой на каменный дом с круглым верхом. А я-то думал, что все цирки деревянные и обязательно посреди площади стоят. Подхожу к этому дому — действительно, афиши висят. Только были они такие старые, так выцвели на солнце, что мое сердце будто обручом сдавило: почувствовал я недоброе.