Три раза швейцар в галунах выгонял меня из передней, пока не разобрался, что Пепс и на самом деле писал мне письмо. А когда разобрался, так даже присвистнул: «Ищи ветра в поле! В Будапешт укатил твой негр. Езжай, догоняй».
Я — на вокзал. То к одному пассажиру подойду, то к другому. Все расспрашиваю, как в Будапешт проехать. Пассажиры, конечно, смеются. А одна женщина — такая белолицая, в черной накидке — дала мне бублик и сказала, чтоб я в больницу шел.
В больницу я, конечно, не пошел, а бублик съел: очень голодный был. Съел и опять пошел в цирк, к швейцару. Может, думал, хоть он расскажет, как в Будапешт проехать. Он и рассказал. «Во-первых, — говорит, — Будапешт за границей, а за границу ездят только господа да актеры. Во-вторых, там по-русски не понимают». — «Что ж, — говорю, — я по-ихнему научусь. Мне бы только доехать». А он мне: «Да пойми ж ты, голова садовая, с этим Будапештом мы сейчас воюем. Через фронт, что ли, поедешь!»
И тут я понял окончательно, что Пепса мне не найти, что я один на всем свете…
Ночевал я где-то на Подоле, в заброшенной лавке, — продолжал Артемка, прокашлявшись, — а утром побрел назад, в свой город, к своей будке. Последний гривенник истратил еще перед Киевом, а тут, будто назло, так есть хотелось, что хоть забор грызи. Что делать? Просить? Совестно. Правда, в жестяной коробке, в самом глубоком кармашке бумажника, лежали совсем новенькие часы с серебристым циферблатом. Но я скорей себя голодом уморил бы, чем продал подарок Пепса.
Так вот и шел, голодный, до первой деревни. А там нанялся снопы на ток таскать. В другой деревне арбузы помогал с бахчи снимать. Кое-как добрался до Черкасс. Черкассы — город зеленый, уютный. Прямо удивительно, как напомнил он мне наш город. И сапожные будки на базаре такие же, как у нас, — ветхие да закоптелые. В одной сидит дед. Вызвался я ему помочь — и поработал до вечера. Старик только поглядывал да похваливал А потом и сказал: «Оставайся у меня за харчи, сверх того засчитаю тебе по рублю в месяц». Я подумал: «По рублю в месяц — к весне восемь целковых, будет на что инструмент купить». И остался.
Старик сначала был ласков, работой не донимал, так что я иной раз и книжки почитывал. Но, только сорвался первый снег, старика будто кто подменил. Пришлось мне и сапоги тачать, и дедову внучку нянчить, и белье стирать. Пока стояли морозы, я терпел, но только затрещал на Днепре лед, треснуло и мое терпение. «Знаешь что, дедуся, — скачал я хозяину: — давай мои восемь целковых — и ну тебя к богу». Дед дал трешницу, вздохнул и прибавил еще восемь гривен. Обманул, но на инструмент хватило. Там же, в Черкассах, купил я железную лапку, шило, дратву — и пошел холодным сапожником от села к селу. Заходил и в города, но больше для того, чтоб поискать интересную книжку. Много я тогда прочел: и жития святых, и былины, и стихи Некрасова, и «Графа Монте-Кристо». В Кременчуге купил «Историю государства российского» и таскал за спиной эти толстые книжки, пока не дочитал до конца. Но больше всего читал пьесы. Ну прямо страсть у меня к ним. И, конечно, если где был театр, я там обязательно задерживался.
Днем ходил по дворам, чинил всякую рвань, а только начинало темнеть, я уже около театра. Проберусь на галерку и сижу там, сам не свой. Бывал и в цирках…
Голос у Артемки прервался. Он наклонился ко мне так, что я совсем близко увидел в темноте его глаза, и зашептал:
— Забрел я раз в Екатеринослав. Подхожу к тумбе, чтоб прочитать афишу, и вдруг у меня по телу будто мурашки побежали. На афише слова: «Канатоходец мадемуазель Мари». Я еще раз прочитал и без памяти бросился к цирку. Цирк там огромный, строгий такой. Стал я около подъезда, а войти боюсь. «Буду, — думаю, — стоять, пока она не покажется: может, на репетицию пройдет, а может, с репетиции. А не ее, так Кубышку сперва замечу: они ж вместе по циркам ездят». И вот стою я час, другой, третий… Люди туда-сюда ходят — и обыкновенные и на цирковых похожие, — а ни Ляся, ни Кубышка не показываются. Так и стоял до вечера, даже ноги затекли. Вечером купил билет и полез на галерку. Вцепился там пальцами в перила и не свожу глаз с красной портьеры, из-за которой артисты выбегают В антракте люди гулять пошли, а я все стою да на портьеру смотрю. И вот — было это уже в третьем отделении — вышли униформисты, натянули стальной канат. Дирижер взмахнул палочкой, и музыканты заиграли вальс… понимаешь, тот самый, под который всегда Ляся выходила. «Осенний сон» называется… Грустный такой, тревожный… «Ну, — думаю, — значит, это Ляся, значит, она…» Весь так и сжался…
Артемка помолчал, а когда опять заговорил, голос у него был хриплый:
— Ну, а вышла совсем другая… Вот когда меня тоска взяла! Я из цирка — да в лавку. Купил перцовки и потянул прямо из горлышка. Давлюсь, кашляю, а пью. И не помню уж, как опять около цирка очутился. Огни потушены, кругом темно, я ж все стучу в дверь, все прошу, чтоб меня к Лясе пустили…
Так я ее нигде и не встретил. А парчу, из которой обещал ей туфли сшить, и до сих пор все еще берегу. Да-а…
Работал я и на заводе, и на обувной фабрике, и в мебельной мастерской. Даже гробы делал. Но это больше зимой. Летом же клал в кошелку свои сапожничьи инструменты — давай опять вымеривать дороги.
Конечно, пробовал я и в театр поступить, хоть на самые маленькие рольки. Особенно после того, как царю по шапке дали. Раз царя, думаю, нет, а городовые попрятались, в театр меня примут. Куда там! И разговаривать не стали.
И вот свела меня судьба с этим человеком. — Артемка кивнул в сторону спящего. — Было это в Харькове. Сидел я в одном дворе на своей складной скамеечке и чинил кухаркины башмаки. Двор — как колодец: круглый, высокий, гулкий. Вдруг кто-то басом как закричит: «Дрова-а колоть!.. Дрова-а пили-ить!..» Не голос, а гудок пароходный. Оглянулся — смотрю, стоит человек на таких длинных на худых ногах, будто то не ноги, а ходули. И шея у него длинная, и нос, и руки. А лицо загорелое, все в морщинах, в серой щетине. За поясом — топор, за спиной — пила. Открыл он рот и опять как загудит: «Дрова-а коло-оть!.. Дрова-а пили-ить!..» Но никто даже из окна не выглянул. Подождал он, протянул вперед руку и страшным голосом запел:
Жил-был король когда-то.
При нем блоха жила.
Милей родного брата
Она ему была.
Блоха?
Ха-ха!
Ха-ха!
И понимаешь, как пропоет это «ха-ха», так аж стекла в парадных зазвенят. Тут из окон повысовывались головы. Смотрят люди и удивляются такому голосищу. Человек вытер длинные, как у китайцев, усы и сказал: «Теперь прочту вам, граждане, «Зайцы». А «Зайцы» — это такая сказка для взрослых, я ее в чтеце-декламаторе читал и наизусть запомнил. Ты не слыхал? Это про то, как зайцы просили у своего воеводы-медведя капусты, а тот их послал в пустой огород. Читает человек эту сказку, а меня так и подмывает вмешаться. А как сделал он страшную рожу да как зарычал медвежьим голосом:
Как вы смели собираться?
Как вы смели в кучи жаться?
Только лапой наступлю
Разом всех передавлю!
Я не выдержал, вскочил и жалобно, так, по-заячьи, ответил:
Но у нас в желудках пусто,
И хотели б мы капусты.
Человек повернул ко мне лицо — и слова сказать не может. Только смотрит да удивляется. А я опять сел на скамейку и застучал молотком.
Со всех этажей полетели керенки. Человек собрал их, подсчитал, немножко сунул себе в карман, а остальные на ладони протянул мне. «Что ты! — говорю ему. — Не надо!» Он пожал плечом и пошел со двора. И, понимаешь, будто веревкой потянул меня за собой. Я обточил каблуки и бросил штиблеты кухарке в окно, а сам скорей на улицу. Догнал, когда он заворачивал уже за угол. «Знаешь что? — сказал я ему. — Давай ходить вместе. Я все на свете стихи знаю». А он мне: «Дурак! Я ж пильщик». — «Ну и что ж, что пильщик! Ты — пильщик, я сапожник. Вот и ладно будет». Он подумал и протянул мне руку. «Труба», говорит. «Какая труба?» — спрашиваю. «Фамилия моя, — говорит, — Труба. А зовут Матвей. Ясно?» — «Ну, — говорю, — ясно».
С тех пор и не расстаемся.
Он с топором ходит да с пилой, я — с шилом да железной лапкой. Зайдем во двор и работаем, каждый по своей специальности. А нету работы, станем один против другого и представляем. Он — Отелло, я — Яго; он — Несчастливцева, я Аркашку…
— Да кто ж он такой? — удивился я.
— А никто, — добродушно ответил Артемка. — Пильщик, и все. Только тоже к театру желание имеет. Ну, прямо как болезнь его точит. А толку что! Сколько ни ходил по театрам, сколько ни просился в актеры, никто внимания не обращает. «Тебе, — говорят, — только жирафа изображать». Оба мы одним лыком шиты. — Он усмехнулся. — Ну, а все-таки в театр мы попали. Хоть на короткое время, а попали. Как смазал Керенский пятки и в Харькове образовалась советская власть, мы с Трубой сочинили заявление и прямо в Совет депутатов. За столом там сидел один слесарь с паровозостроительного, Крутоверцев. «Как же, — говорит, — я вас знаю. Вы и в наш двор заходили. Дело доброе. Сейчас я вам мандат выпишу. Берите дом купца Мандрыкина и открывайте клуб кустарей. Постройте сцену и все прочее». Тут и Труба повеселел. «Вот это, — говорит, — власть! Есть-таки правда на свете!»