Наталья Ковалева
Зима и лето мальчика Женьки
У памяти и боли нет срока давности.
Мне не нравится слово «прототип», но он был. Назвать его как раскрыть секрет фокуса, и я сохраню его имя в тайне, тем более что он не давал мне права писать историю его жизни. Рискнула после его смерти. Сильный, яркий, упрямый. Вечная ему память. Он ушел, не дожив до сорока. Опроверг все законы психологии детдомовцев — и ушел. Будто и приходил только затем, чтобы доказать: у нас есть все. Сила. Слабость. Вера. Все в наших душах. Только часто тело — слишком слабая защита души, и обстоятельства ломают ее, живую и хрупкую.
Я знала его парнем, я знала его мужчиной. О детстве он рассказывал мало; и моя книга — не точная биография, а попытка понять, как рождается характер, где душа берет силу и как не утратить себя, если сберечь невозможно. Я не посвящаю ему эту книгу — нет, он был бы против; я адресую ее своим сыновьям Никите и Алешке: «Растите мужчинами и берегите душу!»
Наталья Ковалева
Вокзал был почти пустым. Несколько человек дремало на скамейках в ожидании рейса; монотонно громыхали составы, иногда грустным деревенским быком взмыкивал локомотив — и снова все замирало. Тягучий стылый октябрь шагал по городу, серому, грязному и равнодушному. Фонари разделяли пространство на туман и сумрак, и в их люминисцентном свете редкие прохожие казались инопланетянами с мертвенно-фиолетовыми лицами. На бетонной скамейке, возле длинных рядов автоматических камер хранения, Тася покормила его последний раз. Крохотный рот ухватил сосок и мусолил долго, старательно.
— Зачем кормлю? — спросила она сына и бережно отерла со смуглой щеки молочную дорожку. — Да лопай уж, больше не будешь.
Мальчик выпростал крошечную руку из байкового одеяла и внимательно посмотрел на мать.
— Чего расхабариваешься, дурень? Успеешь намерзнуться. Во, глазищи твои черные… Как есть цыганенок! Ничего русского. Папаша и есть. Копия.
Мальчишка отвалился от груди, но взгляда не отвел.
— Ну, че зенки таращишь? — раздраженно проворчала Тася. — Спи уже.
Он все смотрел на мать, наслаждаясь вкусом, теплом и запахом. Он еще не мог разглядеть ее и запомнить, но сладковатый дух материнского молока ухватывал жадно.
— Ну, что, побайкать тебя, что ли? — Тася сняла пуховый полушалок и торопливо укутала сына поверх линялого роддомовского одеяла. «Не по-людски все. Надо хоть как-то назвать его…» — А-а-а, — завела она монотонную песню всех матерей.
Тетка учила: «Ты его не корми: привяжешься». Но Тася, повинуясь мучительному зову налитых грудей, кормила и кормила, боясь даже думать о том, что вот он, выношенный тайком ото всех, рожденный в тяжких муках, ее сын…
— Государство у нас доброе — не пропадет. Ты только отказную напиши: так, мол, и так, с общаги поперли, денег нет, работы. Отказываюсь и все тут. Чтоб по закону, значит…
Тася кивала. Но в нужный момент так и не решилась сказать врачам, что родившийся ребенок, горластый, сильный, здоровый, никому не нужен. «А имя дать надо… Может, как отца… Ромкой?»
Всколыхнулось тайное и жаркое. Тася прикрыла глаза, отгоняя непрошеные чувства.
«Метрик-то не выписала. И хорошо… Запишут как-то. А имя-то надо дать… Имя не рубль. Не обеднею. Можно Юрой назвать». В стареньком доме умершей матери портрет улыбчивого космонавта висел рядом с бабкиной иконой. Тася постаралась вспомнить улыбку Гагарина, но увидела лишь строгие глаза Богородицы и почему-то бабкин платок, стянутый под подбородком.
Сын заснул, согретый родным телом и стареньким полушалком.
— Пора.
Мальчонка посапывал, сжав крохотный, резко очерченный рот. Тасе вдруг захотелось прикоснуться к его губам… отцовским… красивым… и таким маленьким. Она испуганно прикрыла смуглое личико уголком одеяла, положила его на холодную скамью и хотела было идти, но вдруг подумала: «Замерзнет ведь до утра-то…» — и подхватила сверток.
«Плохо без имени-то, не по-людски», — снова подумалось ей.
Тася шла, не осознавая, куда идет, думая лишь о том, чтобы малыш не проснулся, и внезапно увидела ряды автоматических камер хранения. Спаянные ящики под бетонным козырьком, тяжелые открытые дверцы металлических сот.
Сталь резанула холодом. Тася поморщилась и расстегнула пальто.
— Пальто еще укрою, — успокоила она себя, провела ладонью по днищу — рука нащупала открытку.
Тася повертела ее в руке — на черно-белом снимке открыто улыбался лысоватый веселый человек.
— Леонов! — обрадовалась она. — Евгений! — И сунула спящего младенца в металлический ящик.
Потом она долго шарила по карманам в поисках карандаша — нашла наконец и написала на обороте карточки: «Его зовут Женя. Я отказываюсь от него. 4 октября. Настасья Андреева». И, перепугавшись, наглухо закрасила свое имя, бросила открытку рядом со свертком, накрутила рычажки кода, не видя, не запоминая, и захлопнула дверцу.
Внезапно стало совсем легко. Мир, размытый, как на испорченном фотоснимке, вдруг обрел четкость и глубину. Ветер ткнулся за ворот кофточки, и Тася пожалела о снятом пальто. Но прикоснуться к сыну сейчас она не смогла бы ни за что на свете. Гулко ухнул локомотив, фары окрасили тьму оранжевым. Тася поспешила уйти — за грохотом поезда она не услышала, как заплакал сначала тихо, потом все громче и громче и, наконец, отчаянно крохотный человек с красивым именем Евгений. Он кричал, кричал, кричал во всю мощь своих легких, так яростно, что даже стальной гроб камеры хранения не мог заглушить его тоски и удивительной жажды жизни.
Глава 2
Пусть всегда будет мама!
Женьке приснилась шоколадка. Нет, не крохотный батончик, который им давали вчера в честь ноябрьских праздников, а большая — «Аленка», в зеленой бумажке со смеющейся девчонкой на обложке. Он видел такую в продуктовом магазине напротив, когда однажды удрал со двора детдома, не замеченный сторожем и воспитателями. Женька почти дотянулся до нее, но тут воспитательница тряхнула его за плечо:
— Подъем, Бригунец! Подъем! На зарядку!
Женька еще какое-то время сонно протирал глаза; Анна-Ванна уже трясла его соседа, и голос ее дребезжал, как стаканы в кухне.
— Давай быстрее! Опять опоздаем, — потянул его за рукав полосатой пижамы Генка Лобов.
С Лобастиком они приехали вместе из малышового детдома и почему-то первое время спали на одной койке. Это даже удобней было: зимой не так холодно, и можно вволю поболтать под одеялом. А Генка классно страшилки рассказывал про синюю руку, мертвецов; хотя пугало только тогда, давно. Сейчас смешно просто, да и сказано-пересказано все.
Женька опустил босые пятки на холодный пол:
— Я шоколадку во сне видел.
— Ага?
— Ага.
— Съел?
— Нет… не успел.
— Настоящую бы. Старшаки каждый день лопают. Я знаю, — Генка авторитетно щелкнул по кривым зубам. — Зуб даю.
Генка всегда все знал или делал вид, что знает. Однажды рассказал, что надо кровью побрататься — тогда их ни за что по разным детдомам не раскидают, и если усыновлять будут, то непременно обоих в одну семью. Они побратались. Правда, жильную кровь пустить не вышло: очень уж больно стало, но руки ребята себе располосовали будьте-нате. Их тогда здорово взгрела фельдшерица. Дело было сделано! Теперь они с Генкой — кореши по жизни.
Женька потер тоненький шрам у запястья:
— Старшаки много чего едят. Только нам не обломится, — и встал, натягивая треники и застиранную футболку с зайцем.
Картинки уже почти не было видно, но Женька знал, что заяц смеется, а веселая пчела красит ему ухо. Еще он знал, что это картинка из какого-то мультика. Он, правда, не помнил, из какого, ему нравилось само слово «мультики». Круглое и сладкое, как «морские камушки» с изюмом, оно пахло счастьем и белой скатертью, как у тети Зои, которая раньше брала Женьку на пробу в выходные. Но чем-то он ей не приглянулся. А футболка с мультяшным зайцем осталась, и Женька любил ее. Иногда он мечтал, что тетя Зоя вернется, он покажет ей, что сберег подарок, и тогда она точно его возьмет. В мечтах Женька видел, как они сидят за белой скатертью и пьют чай с конфетами, и тетя Зоя гладит его по голове, как тогда… Странно, вкус конфет мальчик уже не помнил, а ласковое прикосновение руки ощущал до сих пор.
— Хочется, да? — участливо спросил Генка.
— Что?
— Шоколадку.
— Перехочется, — хмыкнул Женька. — Ты че копаешься? Ждешь, чтоб дежурный с тапком пришел?
— Не-е-е, — испуганно протянул Генка. — Сегодня Саня Кастаев по зарядке дежурит. У него рука — ух!..
Он дернул узкими плечами и втянул голову так, будто по его спине уже прошелся немилосердный тапок. Кастет бить умел. Его боялись сильнее, чем директора. Владлен Николаевич наорет — и все; ну, в карцер закинет — так это ерунда. Правда, приносят только кашу и чай без сахара, ну и черт с ним, со сладким, конфеты все равно Кастаевской кодле достаются. Зато в карцухе можно валяться на койке сколько хочешь, не ходить на зарядку и в комнате не подметать. Не-ет, Кастет страшнее, он все может: и побить, и космонавтом сделать (это когда под потолок подкидывают, а ловить забывают), или…