Как-то она стояла в очереди, давали селедку, очередь за ней занял высокий бледный человек в поношенной шляпе, от него пахло чем-то едким, скипидаром, что ли, Анна Павловна поморщилась, мужчина заметил это, извинился и представился, сняв шляпу. Это тронуло ее. Человек, снявший шляпу в разговоре с женщиной, тогда выглядел по крайней мере чудаком. Они разговорились, мужчина проводил ее до дому.
Оказалось, что он художник, и Анна Павловна отнеслась к нему как к коллеге, почему бы и не поговорить и не позволить себя проводить?.. Потом она переехала к нему, в деревянный дом на окраине города, оставив тесную комнатушку в центре и театр, потому что конфликты в театре переплелись в тесный клубок — требовались компромиссы, их она не желала и оборвала все в один день. Отсекла свою прежнюю жизнь, начав новую с Костей и только теперь поняв, что первое чувство еще не всегда самое глубокое. О первом муже она почти не вспоминала, а если вспоминала, то ее мысли походили на выцветшие любительские фотоснимки из чужого альбома. То, прежнее, было не с ней, жизнь ее началась с Кости… Кто-то из знакомых сказал ей однажды, что, если из двоих один наделен талантом, другой должен отдать свою жизнь в услужение этому дару. Она с первого часа поверила в его талант, она боготворила его полотна, чувствуя себя возле них моложе.
Безоговорочно поверив Константину, она никогда не подвергала сомнениям эту веру и потом, после его смерти, посвятила ей жизнь.
— Однажды, — сказал Борис, — Константин Федорович рассказал нам о фиолетовых тонах в работах Врубеля. Он знал их, кажется, на память, да, да, я припоминаю, он говорил с полуприкрытыми глазами, — это, наверное, помогало ему восстановить полотна. Я много читал потом о Врубеле, но таких слов не находил ни у кого. Это было что-то вроде открытия, понимаете, вот ученые делают же открытия, так и Константин Федорович…
Анна Павловна разглядывала Бориса, его огромную, глыбистую фигуру; волосатые ручищи и удивительно открытое, детское какое-то, наивное лицо с румянцем на щеках и светлыми глазами.
— Мне вообще здорово повезло, что я записался к Константину Федоровичу. — Он покосился на Леночку, озорно подмигнул ей, рассмеялся. Нет, не в этом смысле, в другом… Живописцев из нас, конечно, сотворить было невозможно, но он научил нас другому: человеческому. Понимаете, живешь, крутишься, суетишься и вдруг, в одно мгновенье, понимаешь, что жизнь-то проходит мимо тебя. Закаты, рассветы, травы, цветы, люди, которые рядом с тобой, их лица. В суете ты их уже не видишь, некогда все, дела, дела, дела… Я думаю, Константин Федорович прожил счастливую жизнь, он замечал ее, видел ее приметы, понимаете?.. И нас, кажется, научил.
Анна Павловна никогда не видела Бориса таким взволнованным, никогда не говорил он так сбивчиво и отвлеченно, их прежние разговоры напоминали странное интервью: вопрос — ответ; как жизнь — так-то; какие новости — в кабэ закончили новый проект… Борис резал линолеум, печатал гравюрки, дарил ей, это было вдали от искусства, но, оказывается, не в этом суть. Борис — преуспевающий инженер, ему приходится что-то там рассчитывать, придумывать, конечно же, иметь дело с людьми, и слава богу, слава богу, что Костя оставил ему это внимание к окружающему, к жизни… Анна Павловна наклонилась к Борису, погладила его по рукаву, сказала:
— Спасибо, Боренька! То, что вы сказали, — это, понимаете, необычно слышать от вас и оттого еще дороже.
Щеки Бориса заполыхали румянцем, он взмахнул смущенно руками, стал говорить о полотнах Константина Федоровича, все с шумом поднялись, отодвинув стулья, и по традиции пошли по комнате, двигаясь от картины к картине. Так было всегда, каждый раз, и чем ближе подходил этот момент, тем всегда, каждый раз, неувереннее чувствовала себя Анна Павловна. Но на этот раз что-то сжалось в ней, она растерянно всматривалась в лицо Сережи, Леночки, Бориса, ничего еще не подозревающих, спокойных, и подумала: а они, что скажут они? Нет, они обрадуются, это бесспорно, и все-таки, все-таки… И потом — кем будет для них она после этого? Старая знакомая женщина? Вдова их бывшего учителя, и только?
Стол убрали, Леночка помогла ей унести на кухню грязные тарелки, все расселись в кресла.
— Ну что ж, Анна Павловна? — спросил Сережа. — Начнем? Вам помочь? Не ругайтесь, я знаю, — засмеялся он, — вы сами, всегда сами, но сегодня, может, помочь?
Анна Павловна пристально взглянула на Сережу — откуда он может знать? — но тут же улыбнулась: господи, она становится по-старчески подозрительной, он просто хочет помочь, полотна нелегки, это вечное Сережино соучастие, даже в мелочах, и только.
Она кивнула, соглашаясь.
— Хорошо, сегодня ты поможешь. — Она помолчала. Слово «сегодня» прозвучало подчеркнуто, это так и следовало делать. — Да, да, сегодня, повторила она и опять оглядела лица гостей. — Сегодня особенный день, сказала Анна Павловна медленно.
— А вы особенный человек, — не к месту вставила Леночка, — пятнадцать лет каждый год отмечать день рождения умершего мужа — это может лишь особенный человек.
Анна Павловна взглянула на Леночку. Нет, Лена — это не Борис, впрочем, может, тут чисто женское — видеть только внешние факты. Она хотела как бы похвалить ее. За что? Анна Павловна не в том возрасте, когда похвалы, комплименты и вообще слова что-то значат, если они касаются ее лично. Зря Лена ее прервала. Она только начала. Самое главное.
Будто не услышав Лениных слов, никак на них не ответив, Анна Павловна повторила так же неспешно:
— Сегодня особенный день, друзья мои. И я счастлива, что вы со мною, рядом, одной было бы очень тяжко.
В комнате стало тихо. Анна Павловна глядела на пол перед собой, но чувствовала встревоженные взгляды гостей.
— Все эти годы, — сказала она, — я пыталась устроить полотна Константина Федоровича. Некоторые из них брали на выставки, но с выставок они всегда возвращались сюда. Я получала предложения от частных коллекционеров, но Константин Федорович мечтал о другом. Словом, эти именины совпали со счастливым днем! — Она напрягла голос, улыбнулась, хотела, чтобы ее известие прозвучало радостно, но голос сорвался, она закашлялась, вытирая слезы, но не переставая улыбаться. — В общем, дорогие друзья, несколько полотен Константина Федоровича берет Русский музей, понимаете, Русский музей!
— Прекрасно! — воскликнула Леночка. — Наконец-то! Это же полное и безоговорочное признание.
— А весь архив с письмами забирает Архив литературы и искусства, добавила Анна Павловна.
— Как порадовался бы Константин Федорович, — сказал Борис, — это же счастье, наша вера не пропала! Мы были правы, получается — у нас двойной праздник!
— Двойной, двойной, — кивала Анна Павловна. Леночка и Борис помогли ей преодолеть какую-то горечь, господи, столько лет хлопот увенчались успехом, и она должна, просто обязана радоваться, какие могут быть сомнения?
— Значит, мы прощаемся? — спросил тихо Сережа. — Прощаемся с полотнами.
— Да, — проговорила Анна Павловна, — их хотели увезти раньше, но я настояла, чтобы это было только завтра и мы могли все вместе проститься.
Она встала, подошла к шифоньеру, отдернула занавеску, соединявшую шкаф со стеной. За цветастую штору был упрятан грубо оструганный двухэтажный стеллаж, на котором, как огромные книги с золочеными корешками, стояли картины в рамах.
Сережа вытащил первую из них, они приставили ее к шифоньеру. На полотне стояли трое: человек атлетического вида в сапогах и кожаных галифе, другой — в противогазе, третьим был мальчик в крагах, огромных черных крагах. За спинами людей виднелся красный мотоцикл. Костя увлекался тогда новыми техническими идеями — изучал их и опасался. Он рассказывал ей, что Париж пугал его своим будущим, — техника и город, на его взгляд, должны были оттеснить людей…
Они перебирали картину за картиной: среднеазиатские минареты, лица стахановцев, портрет последнего парижского коммунара… Маленькие трубачи удивленно смотрели со стены на свободное пространство комнаты, заполнявшееся картинами. Анна Павловна взглянула на трубачей и замерла. Электрическое освещение придавало картине фиолетовый оттенок, и казалось, трое мальчишек заглядывают в комнату сквозь вечернее, синее от дальнего заката окно, и трубы их напряжены в сжатых пальцах, и они притаились, чтобы вдруг, неожиданно, заставив всех вздрогнуть, заиграть неизвестную испанскую мелодию…
Анна Павловна оторвала взгляд от трубачей, передала Сереже очередную картину и вдруг заметила его пристальный, изучающий взгляд. Она улыбнулась ему, кивнула головой, Сережа улыбнулся тоже. Потом они снова сели, уже сжавшись в плотную кучку, приставив тесно друг к другу кресла и стулья, потому что картины окружали их со всех сторон.
Они молчали.
Анна Павловна не могла бы сказать точно, о чем она думала сейчас, да и думала ли вообще. Она вглядывалась в холсты, как в лица, запоминая их навсегда, навечно, и этим было занято все ее существо, отрешенное от прочих забот. Она забыла даже про своих гостей.