«— Зачем ты прервал тогда наши занятия и нашу дружбу?
Этого вопроса он ждал с первой минуты встречи и все же смутился. Их глаза встретились, и Павел понял: она знает.
— Я думаю, что ты все знаешь, Рита. Это было три года назад, а теперь я могу лишь осудить Павку за это. Вообще же Корчагин в своей жизни делал большие и малые ошибки, и одной из них была та, о которой ты спрашиваешь…»
И дальше:
«— Остается пожалеть, Павел, что разговор этот происходит через три года после того, как он должен был произойти, — сказала Рита, улыбаясь в каком-то раздумье…»
«…Она знала, что ему сейчас больно — об этом говорили его глаза, — но он сказал без жеста, правдиво:
— Все же у меня остается несравненно больше, чем я только что потерял».
«Остается несравненно больше, чем я только что потерял!» — повторил про себя Борис, закрывая книгу. Нет, он за это — большее!
Но что мог сделать он? Ему некуда уйти. Он может сделать только одно: избегать Тани, не встречаться с ней. И прежде всего ему нужно сейчас же прекратить разговоры, — нужно сбить с толку Сашу Прудкина и всех, кто мог что-то заметить. При следующих встречах Борис начинает разговаривать то с одной девочкой, то с другой, даже идет провожать их, усиленно избегая встречаться с Таней.
Но вот он слушает, как на репетиции Таня исполняет сцену встречи Тутаринова со своими избирателями, и его захватывает ее умение передать интонацию, настроение людей: они встают в ее исполнении, как живые! Он прислушивается к ее голосу, смотрит на ее оживленное лицо, и он забывает о всех своих сомнениях и обещаниях себе. Он улыбается ей, когда она проходит на свое место. Но потом вдруг вспоминает обо всем и старается не смотреть в ее сторону.
— Ну, как у меня получается? Что ж ты не скажешь? — спрашивает Таня.
— Ничего! Хорошо! — смущенно отвечает Борис.
— Ничего?
— Нет, хорошо! Очень хорошо! — искренне говорит Борис.
Таня с недоумением смотрит на него, и он не знает, чем ответить на ее взгляд…
И опять — вопросы и сомнения: а какой должна быть моя позиция по отношению к другим девочкам?
Вот Лена Ершова. Сколько злых и неумных шуток слышал Борис от ребят по поводу ее приплюснутого носа и большого рта! Даже Валя Баталин при всей его душевной мягкости не может скрыть своей неприязни к ней. Но она — член коллектива, такая же девочка, как и все, и чем же она виновата, что не так красива лицом? Если природа несправедлива, то люди обязаны быть справедливыми.
Борис пошел провожать Лену Ершову.
Когда они одевались, Юля Жохова заметила на Лене новую шапочку, и девочки тут же окружили ее, стали разглядывать. Лена смутилась и с подчеркнутым пренебрежением сказала:
— Это мама купила, а мне все равно!
Пока они шли до ее дома, Борис старался говорить с нею, шутить, смеяться, вообще вести себя с ней, как с любой девочкой. Лена тоже была оживлена, может быть, довольна тем, что ее пошел провожать такой мальчик как Борис. Она охотно говорила о себе, о подругах и больше всего — о музыке.
Лена принадлежала к той категории людей ограниченного диапазона, которые, полюбив что-нибудь, устремляют на это все силы души, и это любимое закрывает для них все остальное. Так именно — страстно, фанатично — любила Лена Ершова музыку. Она играла на пианино, обожала Гилельса, Святослава Рихтера и была завсегдатаем всех симфонических концертов, насколько это было возможно для ученицы. Недавно она слушала «Лунную сонату» Бетховена, и все ее разговоры теперь были о ней.
— В ней два чувства и совершенно противоположные — в этом ее сила: величавое спокойствие и бурное негодование. Первое чувство выражается темой луны. Ты представляешь: небо покрыто редкими серыми облаками… Ты вообще в музыке чувствуешь цвет?
— Нет! — откровенно признался Борис.
— А я чувствую! И вот между облаками пробирается луна. Она то заходит за облако, освещая его изнутри, то под величественную мелодию выплывает снова и освещает зимнюю дорогу среди утопающего в сугробах поля.
— Почему — зимнюю? И почему — сугробы? — спросил Борис. — Разве Бетховен писал о России?
— Бетховен писал не о России, а русские его все равно понимают. По-своему. А разве не так? У жителя Африки эти же звуки породят, может быть, образ Сахары с ее песками, а мне вот представляются сугробы. В этом, по-моему, сила музыки.
— Но и слабость, — заметил Борис.
— Слабость? В чем?
— В неопределенности.
— В неопределенности?.. Как тебе не стыдно! — Глаза Лены сверкнули искренним негодованием.
— Литература в этом отношении куда богаче! — не смущаясь, продолжал Борис. — Сахара так Сахара, снега́ так снега́!
— И это ты называешь — богаче?
— Конечно! Музыка выражает только чувство, а литература — и это же самое чувство, и представление — зрительный образ, целую картину, и понимание, и оценку, всю философию и мировоззрение.
— Но это же страшно узко! Здесь нет места фантазии.
— Зато есть полнота. Да и фантазия! Возьми «Песню о Буревестнике»!
— «Песню о Буревестнике»? — переспросила Лена и, почти не задумываясь, нашла ответ: — Так это потому, что в ее основе лежит музыка, это музыкальная вещь. Она вызывает чувства, переживания. А сила музыки в том и заключается. Никакое другое искусство не передает так тонко и так глубоко именно душевные переживания людей. И очень многое, чего нельзя выразить в словах, выражается в музыке.
Она помолчала и потом добавила — горячо, убежденно:
— Вообще если бы люди побольше слушали музыку, было бы лучше!
Они долго ходили по переулкам, и Борис не жалел, что пошел провожать Лену. Она столько наговорила о «Лунной сонате», что он решил при первом же случае прослушать ее.
В другой раз Борис провожал Люду Горову. Она была не так словоохотлива, может быть скрытна и о себе рассказывала мало. Зато очень интересны были ее высказывания о мальчиках, о девочках, об их отношениях друг к другу. Борис недаром сравнивал ее когда-то в шутку с Игорем Вороновым. В ней действительно было что-то похожее на Игоря — такая же ясность ви́дения и прямота суждений.
Хорошо она отозвалась о Вале Баталине.
— Он не любит пустяков. Он хочет, чтобы все было главное. Молчит, — а он шире и богаче многих. Вот Игорь… — Люда замялась, подыскивая слово.
— Что — Игорь? — насторожился Борис.
— Очень узкий! — сказала Люда. — Знает то, что положено десятикласснику. А люди должны быть интересными.
— Нет! Тут ты ошибаешься! — вступился за своего приятеля Борис. — Игоря и свои ребята не все понимают, а это очень интересный человек.
— Может быть! — неохотно согласилась Люда. — Я говорю, как мне кажется. Или — Витя Уваров! — Люда даже поморщилась. — Не люблю прилизанных медалистов!
Особенно интересны были для Бориса суждения Люды о мальчиках по их отношению к девочкам.
— О Сухоручко я не говорю. Мерзейший тип! — решительно заявила она. — Прудкин тоже! Гоголем ходит, чувствует себя неотразимым! Кто-то из мальчиков ему по волосам провел, прическу взлохматил. «Что ты мою мужскую красоту портишь?» Шутя сказал, а иногда и шутка выдает человека. А я с ним при всей его мужской красоте разговаривать не буду! Ко мне как-то пристал, книгу у меня увидел. «Какая книга? Что читаешь?» — «Гейне». — «А, Гейне! Знаю!» Точно он у Гейне в гостях был. А как смотрит! Скользкое что-то, неприятное, — сил нет!.. У Феликса тоже что-то от Прудкина есть.
— У Феликса? — удивился Борис. — Вот уж не замечал!
— Плохо замечаешь, — ответила Люда. — В разговоре проскальзывает, в лице. А я внутренним ощущениям верю. С улыбочкой открывает нам дверь, пропускает вперед, а в улыбочке тоже что-то такое, не очень хорошее. А девочкам это обидно!
Заговорили о девочках — о Нине Хохловой, Майе Емшановой, Лене Ершовой, — и о каждой из них Борис узнавал тоже что-то новое и интересное. Ему очень хотелось, чтобы Люда рассказала что-нибудь и о Тане Деминой, но Люда о ней не вспомнила, а сам он заговорить не решился.
Четвертое марта…
В восемь часов утра гудели, как всегда, гудки на заводах, ребята, помахивая портфелями, спешили в школы, по улицам неумолчной Москвы сплошным потоком шли машины, везли тес, бревна, цемент, муку, ящики, мягкие диваны, газопроводные трубы — все, что нужно, что требуется для бурной, богатой, непрерывно движущейся вперед жизни народа. Мчались трамваи, автобусы, троллейбусы, такси, Под землею неслись сверкающие огнями поезда метро — народ ехал на работу. Начинался день — самый обычный трудовой день. В ясном, почти безоблачном голубом небе светило солнце, и хотя во дворах и на крышах лежал еще снег, в воздухе чувствовалась весна.
Только одним обстоятельством, не сразу всеми замеченным, было нарушено течение этого обычного московского утра. Всегда в одно и то же время по радио слышался знакомый голос диктора: