Она читает и плачет. Она стоит под лампой и держит мамино письмецо, исписанное большими печатными буквами. Буквы двоятся, троятся, сияют…
— Ой, мама, ой, мамочка! — плачет Ляля.
И мама сейчас же ей отвечает большими печатными буквами: «Моя дорогая девочка, ласточка, Ляленька…»
А дальше Ляля не может читать от слёз.
На следующее утро Ляля просыпается оттого, что кто-то на неё смотрит.
Это бабушка.
— Анюта, — говорит шёпотом бабушка, — ты что ж девчонские волоски не чешешь? Гляди, все волосы посбивались. Это что ж, косы, чтой ли, будем выстригать? От матери стыдно. Да и волосёнки-то жаль: гляди, какие мягонькие…
Ляля уверена в том, что бабушке никогда, никого и ничего не бывает жаль.
Она притворяется, что крепко спит.
«Не подлизывайся! Убегу, всё равно убегу, — уткнувшись лицом в подушку, думает Ляля. — Мой папа напишет тебе письмо и спросит, куда ты меня задевала… «Ой, матушка, напишет, уморила ты нашего первенца!»
На голову Ляле осторожно ложится большая бабушкина рука. Рука разглаживает потихоньку Лялины волосы. Потом останавливается, замирает…
Бабушка стоит над Лялиной кроваткой, переступая с ноги на ногу. Потом она шарит в комоде, достаёт высокие резиновые сапоги…
Босая, чтоб не шуметь и не будить Лялю, подхватив сапоги под мышку, бабушка выходит на улицу.
— Никак не спится, мой голубок? — говорит, наклонившись над Лялей, тётя Сватья.
Ляля садится в кровати и смотрит в окошко.
Небо в окошке совсем серое. Накрапывает дождик.
— Вставай, детка, испей сметанки, — говорит тётя Сватья, расчёсывает Ляле косы густым гребешком и выносит откуда-то новые тапочки и жёсткое серое пальтишко.
«Вот он какой — полупальтик», — думает Ляля и надевает полупальтик и широкие новые тапочки. Рукава у полупальтика длинные.
— Ничего, — объясняет Сватья. — Подрастёшь — и будет в самую пору. Бабушка на рост набирала. Хорош!
Ляля оглядывается и не узнаёт себя в этом жёстком сером пальтишке.
Она идёт во двор и зовёт Тузика.
Но Тузик тоже не узнаёт Лялю. Он залез в будку и прячется от дождика.
Ляля смотрит вверх, на сливовое дерево. Сверху, с листьев, на лицо и плечи падают тяжёлые капли. Пальтишко намокает.
Ляля идёт в дом, садится у окошка и смотрит на улицу.
Она смотрит и видит, что море будто шагнуло вверх, хочет перепрыгнуть через скалу и разлиться по улице. Она слышит, как хлопают в доме ставни. Видит, что всё кругом превратилось в дождик, в текучие ручьи и широкие, подёрнутые рябью лужи. Жестяные бадейки во дворах переполнились водой. Намокли, потемнели крыши, поникли от воды деревья.
Всё летит. Всё хлопает и хлюпает. Шелестят мокрые листья под ветром. И со всех сторон их осыпает каплями дождик.
В трубе гудит ветер.
Ляля слушает, как гудит ветер, как стучат о стекло тяжёлые капли, как бьются от ветра ставни.
— Тётя Сватья, — говорит Ляля, — мне скучно. Вы сказку умеете?
— Бывало, смолоду так умела, деточка, — отвечает тётя Сватья. — Только от старости всё в голове у меня перепуталось… Ну, садись, садись-ка на скамейку, ладненький. Может, чего и вспомню.
Ляля садится рядом с тётей Сватьей.
Обе смотрят в окошко.
— От дождь! — говорит Сватья. — Недаром мухи летают и летают. Ясно сказано: к дождику. Тут и радио не надо… А бывало допрежде, милок, когда ещё и не слыхивали про радио, так отец мой и дед наловят, бывало, камбалы-краснопёрки, просолят, чтоб тело было полусолёно, а косточка несолёна, продёрнут бечёвку сквозь носок и хвосток и повесят под потолком. Как к дождю, так носок немного набок накренится, в ту сторонку, откуда надувает ветер… Ясный день на дворе, а носок накренился — стало быть, к ветру с той стороны… А если к буре, так вовсе примется камбала трепетать, как листок какой. Конечно, может, теперь в такое не верят, есть радио… Появилась большая научность в рыбацком промысле. А раньше-то отец мой и дед по камбале погоду опознавали. Поймают камбалу-краснопёрку, просолят, чтоб тело было полусолёно, а косточка несолёна, обсушат в песочке на бережку…
— Так вы уж это рассказывали! — говорит Ляля.
— Да-да, голубок, — отвечает тётя Сватья и внимательно смотрит на дождик. — Всё у меня, милок, от дождя в голове перепуталось…
Море, детка, оно — море, со своим умом, со своим норовом… Как встанет дыбом, как дотянет пальцы до самого неба, как схватится там за облако! Повытягает рыбёшку со дна. Крутит в своём столбе рыбёшку под самым облаком…
Не ходи, рыбак, в тот рукав, потому и лодку твою закрутит, как щепу, потянет под самое небо и шмякнет оземь на том берегу так, что сыны и косточек родительских не соберут.
Море, детка, оно — чудесное!
Вот было, значит, в году четырнадцатом великое наводнение… Вон, гляди в окошечко… погляди… подступает к самым камешкам и бьётся, будто хочет всю землю заглотать…
Ляля выглядывает в окно. Она не видит моря, а видит что-то серое, рваное, клубящееся, как дым.
— Сердится, — говорит она тихо.
Сватья кивает головой:
— Сердится, шибко сердится, деточка. Видно, жалко ему, что люди из сердца у него много рыбы повынимали… Гневается, что в весну, в путину, цельные составы с богатством нашим рыбным по всем дорогам пошли. Слышь, коток?
— Слышу, тётя Сватья. Ну, так что же было дальше?
— А то было, что в годе четырнадцатом стряслось великое наводнение… А хатка бабки твоей стояла на самом бережку.
Правда, хатка не этой чета. Этот дом белёный, с полами, с погребом. Можно сказать, ресторация, а не дом. А то хатка была, мазанка. И был на той хатке, значит, чердак.
Дедушка твой аккурат рыбалил, а бабка в доме была — при хозяйстве.
И вот видит бабка, что подступилось к окошку море и бьётся в окошко…
Подхватила она ребят — и ползком на чердак. Твой папа, младшенький, Кинстинтин, был ещё годовалый. Да, видно, осмыслил, что смерть в дверки маткиной хаты стучится. Заплакал, сердешный… А Иванушка и Катерина так и цепляются за материнский подол…
Тётя Сватья раскачивается.
И Ляля, сама не зная отчего, тоже принимается качаться.
— Да… Поднялись они на чердак и глядят сквозь щёлку…
Вздулось море, словно ветром надувшись из самой серёдки. Словно тесно ему стало в бережках… Подступилось море к бабушкиной мазанке и смыло мазанку. Поплыла бабка… На руках у неё меньшой, Кинстинтин. Катерина за доску держится, а Иванушка, старшенький, уцепился за перекрёстные доски от чердака.
И плывут они по морю, ладненький мой, не на корабле каком, не на плоте, не на байде — на остатках крыши…
Была она не из балок скроена, не креплёная. Разбило море ту крышу и в щепах её раскидало по водам…
Тётя Сватья говорит и, мигая, смотрит в окно, на дождик.
— Вот плывёт, значит, твоя бабка, держит на шее одной рукой меньшого сынка — папочку твоего, Кинстинтина…
«Ах ты, мой маленький! — думает Ляля про своего папу. — Чуть-чуть не потонул…»
— И тут занесло её на островок, в камыши, посредине моря, и нога нечаянно-негаданно об землю оперлась… Подобрала бабушка доску, воткнула её в камыш и повесила на неё головной платок, словно флаг какой. Спасайте, мол, люди добрые!.. — Тётя Сватья вздыхает. — А тем временем во́ды стали спадать… Люди, что плыли в лодках для спасения утопающих, увидели бабкин флаг. Подобрали её и меньшенького, Кинстинтина.
— Папочку моего? — спрашивает Ляля.
— Его самого! — соглашается тётя Сватья. — А потом на креплении от чердака прибился к берегу старший, Иван. Окоченел весь, аж синий стал, а всё ж таки дышит, живой, стало быть.
Ну, а потом уж выбросило на берег, деточка, и дедушку твоего и утоплую малолетнюю Катерину… Дочиста всё обглодало море… хату снесло и снасти сгубило… Не на что было бабке твоей, поверишь ли, голубок, и покойничков схоронить.
Тётя Сватья оглядывается, встаёт с табуретки и распахивает окошко.
Она покачивает головою и словно к чему-то прислушивается.
Ляля тоже встаёт со скамейки, подходит к тёте Сватье и выглядывает в окно из-под её руки.
Не узнать широкой дороги бабушкиной станицы. Дождик полил дорогу, замесил на ней глину и пыль. Ляля слышит, что по краям дороги булькают лужи. Они соединились друг с дружкой длинной цепочкой.
Дождик капает прямо в лужи. Ляле видно, что лужи рябые от дождика. Ей слышно, что лужи булькают. Из-под заборов стекают мелкие ручейки и, соединившись друг с дружкой, бегут в канавы.
У домов, что стоят повернувшись окошками к морю, громко хлопают ставни. Над их крышами, наклонившись к самой трубе, свистят деревья. Они то сгибаются, то выпрямляются. Они хлещут воздух: хю-исть!.. хю-исть!..
Что-то большое бьётся внизу под скалой, ударяя в берег и глухо, протяжно, тоскливо воя.