И Алёша тоже замечает чужие варежки под столом… И рассказывает о чужой маме, которая ему словно приснилась. Как она плакала о своём и кормила чужого «зайчонка».
Мама молча кивает головой. Она видела этот дом, развалины которого ещё курятся дымом… Там работают сапёры, пытаются спасти кого-нибудь из-под обломков… И многих уже спасли.
— Может, она ещё найдёт своего, поэтому она и поторопилась уйти, — старается мама утешить Алёшу.
— Зачем же я съел его хлеб с повидлом?
— Ничего, Алёша, был бы он жив, в госпитале… его тоже накормят… Да и я могу помочь… Если… Ах, как же она ушла и ничего, кроме этих варежек… А может быть, сказала что-нибудь? Хоть бы узнать кто! Может быть, она разговаривала с Антоном Петровичем? Он спит всё ещё после дежурства? — прислушалась мама. — Почему на тебе его пальто?
— Ах, я и забыл, он же ушёл… за картошкой. Велел ждать его с большим мешком, с большим… с большим и полным картошки!
— Да? — Мама тревожно оглядела комнату. — А взял ли он мешок, Алёша?
— Взял, взял, я сам видел… И оделся похуже, это ведь далеко, там уже рядом окопы… И ямы. Полная яма огородной картошки!
— Зачем же ты отпустил его, Алёша?
— Так ведь же обещал вернуться!
— И он отдал тебе хлеб? И карточки до конца месяца?
— Да, вот они, велел получать и кушать, а он там у родственников покормится. Картошкой. Ему же нужно будет отдохнуть перед дальней дорогой. Ну что ты, мама?
— Давай, Алёша, помолчим.
— Ты думаешь, он пошёл умирать на кладбище? Чтобы не быть людям в тягость? Нет, мама, нет!
— Помолчим.
— Но он же обещал вернуться… А хорошее пальто набросил на меня, чтобы мне было теплее!.. Нет, мама… Он не мог обмануть меня!
— Нет, конечно, Алёша… Он старый коммунист… Мы будем ждать его. Мы должны жить и крепиться. Мы не должны умирать, Алёша! Столько людей отдали за нас свои жизни, что мы обязаны крепиться и победить… Победить!
Мать и сын долго молчали.
А потом они обедали и сразу ужинали, заправив кипяток лавровым листом. По запаху это был почти суп. Они ели его ложками, налив в тарелки. И несли ко рту, подставив ломтики хлеба. Когда на хлеб капало, хлеб пропитывался тоже запахом настоящего супа. Это было так вкусно! Мама, как всегда, пыталась обмануть сына, подсунуть ему кусочек хлеба побольше. Но Алёша бдителен. Он разгадывает её «военные хитрости» и не ошибается, сортируя маленькие квадратики, на которые они разрезают паёк.
Сегодня уже подвезли муку по «Дороге жизни», по льду Ладоги. Был туман, и немецкие лётчики не смогли помешать нашим автоколоннам. И завтра, глядишь, они пробьются и можно будет вот так же есть не пустой обед и ужин, а с хлебом, с настоящим хлебом!
И сын и мать, полные надежд, укладываются спать вместе, чтобы согревать друг друга. Они вдоволь насмотрелись на огонь. Закрыли печь. Прежде чем заснуть, они ещё долго говорят не наговорятся. Алёша рассказывает, как снова его разбудил утром весёлый горнист.
— Он так хорошо трубил, мама, так громко. Ты не бойся, он и завтра придёт и разбудит. Я знаю. Ему ничего не сделается. Он такой здоровый паренёк из пригорода… Он жив, и я буду жить!
— Такой беленький, да? — говорит мама. — Кажется, я его видела вчера.
— Нет, он смугловатый.
— Ага, с голубыми большущими глазами, ну да, я же с ним встретилась в воскресенье, собирая обломки мебели на дрова…
— Да нет же, мама, глаза у него как раз карие.
— Ну, а мне показалось…
— Конечно, ты его видела издалека, а я смотрел прямо ему в глаза, когда передавал горн, как ослабевший более сильному…
— Правильно, правильно, он сильный, на нём матросский бушлат…
— И вовсе и не бушлат, а полушубок.
И вдруг они засыпают, не успев уточнить, как выглядит горнист.
Он жив, здоров, каким бы он ни был, голубоглазым или кареоким, главное, что трубил он в горн, призывно поднимая ребят на борьбу за жизнь.
И каждый раз, пробуждаясь, Алёша улыбкой ранил себе губы, они трескались, пересохнув от недостатка питания.
«Жив горнист! Значит, и я проживу!»
Так продолжалось много-много дней. Пока наконец не пришла весна и все, кто уцелел, вышли на улицы. И вышел Алёша с семенами, сбережёнными им для посева. И взрослые, и дети чистили, убирали улицы, вскапывали каждый клочок земли. Семена были нужны, как вода и воздух.
Каждому пакетику люди радовались. Алёшу хотели ребята качать, да не хватило сил. Преодолевая усталость, он бросился навстречу горнисту, как только завидел его с медной трубой в руках. Обнял, подкравшись сзади, и удивился, что он так худ. Закрыл ему глаза ладонями:
— Угадай кто? Не узнаешь, это же я, Алёша!
— Какой Алёша? Пусти!
— Спасибо тебе! Спасибо, друг! Если бы не ты, я бы, пожалуй, умер! Как ты здорово трубил каждое утро побудку! И откуда у тебя нашлось столько силы?! Я едва по комнате передвигался… А ты чуть не по всему городу… Я слышал, как ты играл и на нашей улице, и дальше, и ещё дальше… Ну, ты просто железный какой-то! Ну, разве не помнишь? Ты же принял от меня горн тогда, зимой.
Поняв, что горнист не может угадать его, Алёша разомкнул руки и заглянул ему в лицо.
И отшатнулся: перед ним стоял совсем другой мальчик, не тот, которому он передал горн, а синеглазый, узколицый, бледный. Совсем другой.
— А где же тот мальчишка, который из пригорода? Вася?
— Не знаю, — сказал синеглазый, — мне передал горн мальчишка с нашего двора, Аркадий.
— А ему кто?
— Одна девочка из дома напротив…
— А ей кто?
Оказывается, ходил и трубил не один горнист и не два, а много-много мальчиков и девочек. Они сменялись, передавая горн из ослабевших рук в более сильные. Многие умирали, но горн жил. Он играл, играл, звучал непрерывно, помогая всем ленинградским ребятам стойко переносить беду.
И вот всем уцелевшим светит солнце. Они будут жить. И их враги утекли, как растаявший снег в половодье.
А бессмертные наши горнисты, послушай, они и сейчас по утрам звонко играют побудку!
Шёл штурм Берлина. Грозно грохотали советские орудия, от разрывов мин и снарядов содрогалась земля. Огромные каменные здания рушились и горели с треском, как соломенные.
Особенно жестокий бой шёл на подходах к рейхстагу и у канцелярии Гитлера.
С шипением, с пламенем взрывались фауст-патроны. Танки вспыхивали, как дымные костры. А в узком переулке, совсем рядом с грохотом и взрывами, — мирная картина. Бородатый русский солдат варит кашу. Привязал к решётке чугунной ограды пару верблюдов, запряжённых в походную кухню, задал им корма. А сам деловито собирает обломки мебели и подбрасывает в дверцу печки, поставленной на колёса.
Откроет крышку, помешает кашу, чтобы не пригорела, и снова подкинет дров. За его мирной работой наблюдает множество детских глаз из подвала полуобвалившегося дома напротив. В фашистской Германии русскими детей пугали. Детворе очень страшно, но любопытно. Преодолевая страх, немецкие ребятишки уставились во все глаза на первого русского солдата, появившегося в их переулке.
И хотя ружьё у него за плечами, а в руках вместо оружия большой половник, им жутковато. Страшат и его лохматые брови, и его внимательные хитроватые взгляды исподлобья. Словно он видит их и хочет сказать: «Вот я вас, постойте…»
Особенно страшат немецких детей его кони, чудовищные горбатые животные с облезлой шкурой. Они живут где-то там, в сибирских пустынях, и называют их верблюдами…
Такие в Тиргартене были только за решётками, и над ними — предупреждение: «Близко не подходить, опасно».
А русский похлопывает их по шершавым бокам, поглаживает страшные морды.
— Это Маша и Вася. Умные, от самой Волги с нами дошли…
Солдат достаёт кашу большим половником и пробует с довольной гримасой: «Ах как вкусна!»
Наверное, она действительно вкусна, эта солдатская каша. Запах её прекрасен. Так и щекочет ноздри, так и зовёт попробовать. Ах, если бы съесть хоть маленькую ложку… Так есть хочется, так оголодали дети, загнанные в подвалы! Который день не только без горячего супа — совсем без еды…
И когда солдат стал облизывать ложку, подмигивая детворе, самый храбрый не выдержал. Выскочил из подвала и застыл столбиком, испугавшись своей резвости.
— Ну, давай-ка, давай топай, зайчишка, — поманил его солдат. — Подставляй чашку-миску. Что, нету? Ну, давай в горстку положу.
И хотя никто не понял чужого говора, до всех дошёл ласковый смысл его слов. Из подвала мальчишке бросили миску.
С великим напряжением, вытянув тощие шеи, малыши наблюдали, как миска храбреца наполняется кашей. Как он возвращается, веря и не веря, что остался жив, и говорит удивлённо-счастливо:
— Она с мясом и с маслом!
И тут подвал словно прорвало. Сначала ручейком, а затем потоком хлынули дети, толкая друг друга, звеня мисками, кастрюльками.