Неожиданно послышался звон разбитой посуды. Арсеньева вздрогнула и, забывшись, крикнула по привычке:
— Липка!
Потом вспомнила, что Олимпиада вот уже полгода лежит; нога ее, переломленная в бедре, никак не срасталась.
При Арсеньевой всегда находилось несколько горничных разного возраста, и у каждой из них были свои обязанности. Еще подростком Даша Куртина отмечена была Арсеньевой как хорошая работница. Основным золотым свойством Даши был ее характер. Исполнительная, точная, наблюдательная, она всегда могла ответить, куда и кто что положил, уронил, забросил, и по первому же требованию приносила нужную вещь.
Очки, которые вечно теряла Арсеньева, коробка с вышиванием, обувь, которую она меняла несколько раз в день, — все это Даша относила и складывала на свое место. Кроме того, она наблюдала за своей госпожой и ее гостями, изучая их малейшие привычки, и скоро поняла, что от нее требуется. Она всегда молчала, как немая, однако, если Арсеньева ее о чем-либо спрашивала, Даша отвечала так подробно, что сразу заметно было: она действительно знает то, о чем ее спрашивают.
Даша имела еще одно свойство, которое очень нравилось Арсеньевой: она любила рассказывать о том, что случилось в доме, и передавать все, что говорили и делали слуги, поэтому Арсеньева постепенно приблизила ее к себе. Даша была очень чистоплотной: она всегда ходила в чистых фартуках и свое неизменное платье из домотканого холста, выкрашенное в прочный синий кубовый цвет, постоянно стирала и гладила. Наружность Даши тоже нравилась Арсеньевой: хотя глаза у нее были узкие и маленькие, но умные, цвет лица очень чистый, скулы немного выдавались, особенно когда она улыбалась. Арсеньева хоть и находила, что Олимпиада много лет была незаменимой, но Даша оказалась, пожалуй, лучше.
Когда надо было расследовать какое-либо происшествие, Арсеньева посылала Дашу.
— Что это? Верно, мерзавцы что-нибудь разбили, — сказала Арсеньева, услышав звон посуды. — Сбегай-ка да узнай!
Через минуту Дарья вернулась и донесла:
— Ваша хрустальная кружка с позолоченной ручкой и с вензелем вдребезги разбилась.
Арсеньева взволновалась:
— Ах злодеи! Кто разбил? Кто этот окаянный?
— Васька-поваренок.
Арсеньева бранилась:
— Пошли его сюда скорей! Уж я дам ему, разбойнику, березовой каши!
Дарья быстро сбегала в буфетную за провинившимся. Васька, красный и потный от волнения, предстал перед помещицей.
Арсеньева стала допрашивать его:
— Как ты это сделал, мерзавец?.. Знаешь ли, что кружка пятнадцать рублей стоит? Отвечай же, болван! Знаешь ли ты, что я у тебя эти деньги из жалованья вычту?[5] Ну, говори!
Мальчик хотел что-то сказать, но Арсеньева его перебила:
— Как, ты еще оправдываться хочешь?.. Эй! В плети его, на конюшню!
Он побледнел и молча поклонился в ноги.
Арсеньева кричала:
— Вздор! Я этим поклонам не верю… Убирайся с чертом, прости, боже, мое прегрешение… Убирайся!
Мальчик, на лице которого было написано отчаяние, вышел.
Арсеньева не унималась:
— Моя лучшая кружка с золотой ручкой и моим вензелем!.. Нельзя ли, Дашка, ее поправить, склеить хоть как-нибудь?
— Ни под каким видом нельзя-с.
Мария Михайловна с отвращением наблюдала подобные сцены, но, приученная с детства, и не пыталась протестовать — мать не любила вмешательства в свои дела.
Вскоре после отъезда мужа Мария Михайловна опять заболела — опять показалась из горла кровь. Даша сообщила Арсеньевой, что Мария Михайловна иногда пила рюмочками уксус и говорила, вздыхая, что от этого скорей можно умереть. Арсеньева стала проверять, и оказалось, что это действительно так. Она пошла допрашивать дочь. Мария Михайловна горько улыбнулась и сказала, что так жить, как она живет, не стоит, а выхода из своего положения она не видит.
Арсеньева долго ее уговаривала, но Мария Михайловна улыбалась нежной блуждающей улыбкой и молчала.
Тогда Арсеньева решила переехать на зиму в Пензу. Там доктора, аптека, удобств гораздо больше, чем в деревне.
В Пензе теперь жил отец — Алексей Емельянович. Впрочем, он знал, что проживет недолго. Пьянство и кутежи истощили его богатырское здоровье, и он чувствовал приближение смерти. Однако он говорил, что слаб телом, но еще бодр духом. За обедом он сидел за общим столом, хотя и не снимал тулупа, потому что мерз. Его водили из одной комнаты в другую, — он уже не смел ходить один — каждый раз падал. Но он мечтал поправиться на Кавказе, где купил себе имение. Одно слово о Кавказе веселило его, как ребенка, он был уверен, что там может помолодеть и запастись здоровьем, собирался туда выехать весной, только ждал, что приедет его любимый сын Николай, который стал недавно генералом. Алексей Емельянович так любил сына, что когда смотрел на его портрет, то на глазах его показывались слезы умиления.
В Пензе веселее, чем в Тарханах. Там театры, родственники, знакомые.
Когда сестра Наталья Алексеевна узнала, что Арсеньева хочет снять дом в Пензе на зиму, она разослала своих дворовых искать квартиру. Однако Арсеньевой не удалось устроиться в Пензе: все лучшие дома были заняты, надо было хлопотать раньше, с осени. Хозяева домов говорили, что на будущий год — пожалуйста, а среди зимы отказывать жильцам нельзя, потому что деньги взяты вперед.
Зато Наталья Алексеевна наезжала в Тарханы то с детьми, то одна и привозила пензенских докторов. Когда она входила в комнату Маши, громадная, здоровая, то, несмотря на свой апломб, сразу же притихала. В комнате больной было душно: повсюду оранжерейные цветы, кровь на полотенцах, ряды склянок с лекарствами, неуловимо приторный, зловещий запах…
Мария Михайловна лежала, склонив голову на подушку, с распущенной спутанной косой. Арсеньева стояла перед ней, подавая питье. Горничные в белых платьях постоянно сновали, ухаживая за больной, вынося корпию, окрашенную кровью.
Доктора из Пензы определили: у Марии Михайловны чахотка, или сухотка, — болезнь опасная, и жизнь ее на волоске. Постоянный кашель ее губит, и надо избегать простуды: вставать нельзя ни на минуту. Она лежала под одеялами, накрытая сверху меховой ротондой, потому что ее все время знобило, и молча смотрела в окна на осеннее бледное небо, которое светилось сквозь кисейные занавески.
С каждым днем Марии Михайловне становилось все хуже и хуже. Иногда ей казалось — свет темнеет в глазах. Может, она умирает? Она приподнималась на локте и смотрела в открытую дверь детской. Миша ползал по полу, чертя мелом непонятные линии.
В ноябре Мария Михайловна почувствовала себя так плохо, что ей уже не хотелось вставать. Она поняла, что умирает, и ее начала мучить мысль: как же без нее будут жить в Тарханах? Не будет ли мать обижать Юрия Петровича? За сына она беспокоилась меньше — Арсеньева полюбила мальчика. Когда пришла мать и начала расспрашивать о здоровье, Мария Михайловна сказала, отвернувшись:
— Я была бы здорова, маменька, ежели бы вы любили моего мужа хоть немножко!
Арсеньева стала клясться, что по отношению к зятю у нее нет никакого коварства, но Мария Михайловна настаивала:
— Умоляю вас, маменька, дайте обещание: ежели меня не станет, вы полюбите Юрия Петровича, как родного сына.
— Что ты болтаешь, друг мой! Я же умру раньше тебя. А что касается Юрия Петровича, так я всегда относилась к нему хорошо — и денег давала, и всем столичным родным представила как зятя…
Мария Михайловна ее перебила:
— Поклянитесь, маменька! Помните: он меня любит… Я чувствую, что умираю. А Мишу не покиньте своей заботой — ведь он вам внук родной!
Глаза Арсеньевой блеснули:
— Люблю Мишеньку, истинный бог! До последнего дыхания буду его беречь.
— Любите его всегда, маменька…
Голос Марии Михайловны пресекся. Она смотрела в детскую на сына, и молчаливый укоризненный взгляд ее показывал, что она еще хочет что-то сказать, но голос ее снова прервался. Наконец она вытребовала обещание: Арсеньева поклялась, что в случае смерти Марии Михайловны она положит все силы на воспитание ребенка.
Но нет, нужно другое: ей необходимо вылечиться! Немедля же Юрию Петровичу было послано извещение о том, что Мария Михайловна серьезно больна, и он вскоре приехал из Москвы в Тарханы в сопровождении врача.
Юрий Петрович приехал и ахнул. Не сумев скрыть свое отчаяние, он зарыдал, обнимая жену. Стоя на коленях, он казнил себя за то, что так долго отсутствовал. Мария Михайловна тотчас же встала, приоделась, обедала со всеми в столовой. Елизавета Алексеевна изумилась: куда девалась ее болезнь?