Интересно, научился Венька управлять экскаватором или нет? Наверно, научился. Он ведь потом самым лучшим другом у экскаваторщика стал. Прибегал чумазый, весь в масле. И все рассказывал, как он дома сам свои рубашки стирает. Его мама так и сказала: «Хочешь мазаться — пожалуйста, но грязным чтоб я тебя не видела». И он стирал рубашки в ванной. Так стирал, что дырки протирал. А потом она учила Веньку штопать эти дырки.
Вот и мама у Веньки хорошая, хотя я ее ни разу не видел. А моя мама? Моя тоже была хорошей. Давно-давно, миллион лет назад. Сейчас она злая, глаза у нее запали. И что-то в ней поломалось. Она сама сказала.
И бабка злая, как старая ведьма. И сундук у нее угрюмый. Вон как замком оскалился. И дядя Петя злой, и старик, хоть и говорит таким ласковым, неторопливым голосом. И все «бешеные», наверно, злые. Иначе чего бы они здесь орали и корчились?
Хотя нет, видно, все-таки не все. Вон ведь Катькина мама, даром что косички ей повыдергивала, а пять рублей на валенки прятала. А тетенька с ребенком? Как она его потом целовала да укачивала…
А дядя Петя не только злой, он хитрый. Опутал мамку мою и всех опутал. И старик… Как он про магазинщицу говорил…
Так почему же все-таки одни люди добрые, а другие злые? Рождаются они такими, что ли? Это волки рождаются, злыми, как ни крути, кого-то они резать должны, иначе с голоду подохнут. А люди? Вот работала мамка на фабрике, и все у нас было. Или дядя Егор. Ну зачем ему кого-то за глотку хватать, если у него все что надо есть, и все заработанное. Как это он себя называл? «Потомственный пролетарий»! А дяде Пете заработанного мало. Да и сроду я не слышал, чтоб он о своей работе говорил. С тех пор как мы сюда приехали, вообще ничего не делает. Только болтается где-то да подсчитывает, сколько за кабанов наторгует. А добра у него с бабкой полон дом. Вон сундучище какой! Наверно, трактор не увезет. И денег, я однажды подсмотрел в щелку, у дяди Пети тьма. Он их пересчитывал, когда дома никого не было, и у него тряслись руки. Значит, он и есть самый настоящий волк. И бабка… И старик. Как же им прожить, если они других грабить не будут?..
А время бежит. Вот уже и полдень. Тихонько стучат старые жестяные ходики, шуршат за обоями тараканы. Два с половиной дня у меня осталось, всего два с половиной. А Катьки нет.
Что делать?..
Я отворачиваюсь от окна и смотрю на тумбочку. На ней между тарелок стоит стеклянная лампа на высокой ножке и лежит коробок спичек. Это мама оставила, чтоб я не лежал один в темноте, если она придет поздно. Я знаю, что сделать. Сейчас я подожгу дом, выбью окно и выкинусь на грядки. А потом немного отползу. На пожар сбегутся люди. Я расскажу им обо всем, и они меня спасут. Они схватят дядю Петю и старика, довольно им ходить по нашей земле.
Решение приходит внезапно, оно такое простое, такое надежное, что я замираю от радости. Я не раздумываю, беру лампу, дрожащими пальцами откручиваю головку и лью керосин на пол и на стену подальше от своей кровати. И жалею только об одном — что в лампе совсем мало керосина: мама хотела утром подлить, но бабка куда-то спрятала бидон.
Пол и обои темнеют. Я чиркаю спичкой… И тут же гудящее пламя взлетает к потолку, и меня обдает нестерпимым жаром.
Я обматываю голову одеялом, подтягиваюсь на руках и, как тараном, бью головой по стеклам. Они со звоном сыплются наземь. Пересиливая боль в пояснице, я ползу, ложусь животом на подоконник, протискиваюсь через раму и падаю на грядки с побуревшей травой.
И в то же мгновение кто-то подхватывает меня и разматывает одеяло. Со стоном я открываю глаза и вижу над собой испуганные, прыгающие Катькины глаза. С Катькой — двое мальчишек. Один из них выдирает раму и прыгает в комнату. Второй переваливается через подоконник за ним.
Катька подхватывает меня под мышки и тянет к забору. Мои, ноги бессильно волочатся по земле. Она набрасывает на них одеяло и, подобрав платье, тоже прыгает в огонь.
Пожар не успел разгореться: керосина оказалось маловато, вспыхнули только обои, и ребята одеялом сбили огонь. Когда они спустя несколько минут через окно втащили меня в комнату, только черное пятно, растекшееся по полу, обгоревшие стены, смятая кровать да перевернутая тумбочка напоминали о том, что здесь произошло.
Ребята перенесли меня в другую комнату, положили на кровать и укрыли — меня трясло.
— Что же это такое, Сашка? — тормошила меня Катя. — Как это ты?
Жиденькие косички совсем растрепались, лицо было в саже. Один из мальчишек сосал обожженные пальцы и во все глаза смотрел на меня; второй тер новую шапку, на которой темнела бурая подпалина. У него были белесые брови и красные, должно быть от дыма, глаза.
— Я ждал тебя, — прохрипел я, — я тебя очень ждал, Катька.
И заплакал.
Мальчишки сконфузились и отвернулись. Катька растерянно замигала глазами.
— Я не могла раньше, Саша, — жалобно сказала она. — Ну никак не могла. У меня мамка заболела. Лежит пластом. Я и так соседскую Ольку попросила присмотреть за ней. А это вот, — кивнула она на мальчика, который с сожалением рассматривал дыру на шапке, — Митя Анисов. А вот тот — Севка Крень. Я тебе про них рассказывала.
Митя подошел ко мне и протянул руку. На ладошке у него я увидел большой волдырь.
— Больно? — спросил я.
— Чепуха, — сморщился Митя и плюнул на ладонь. — До свадьбы заживет. — И с гордостью добавил: — А ловко мы пожар потушили. Еще немного, и пошел бы ваш дом гудеть. Никакая пожарная не залила бы.
— Ладно, расхвастался, — осадил его Севка. — Ты расскажи, Саш, лучше, как начался пожар? Что-то я ничего не понимаю. Лампу ты, что ли, разбил нечаянно? Так зачем ее зажигать в полдень?
— Не разбил, — глухо ответив я. — Я сам… дом поджег.
— Сам?
Ребята вытаращились на меня, как будто я прилетел с Луны.
Митя опять начал терзать свою шапку, а Севка сунул в рот обожженные пальцы.
И тогда я рассказал им обо всем: о дяде Пете, о старике, о разговоре, который я подслушал в понедельник утром. Митя перестал дорывать свою шапку, Севка криво улыбался: наверно, думал, что я сочиняю. И только Катька глядела на меня с испугом и размазывала по щекам липкую черную сажу.
— Вот поэтому я и поджег дом, — прошептал я, окончив свой рассказ. — Думал, сбегутся люди, помогут мне. А вы мне поможете?
И я с надеждой посмотрел на ребят.
Севка перестал улыбаться.
— Спрашиваешь, — сказал он. — Да мы сейчас всю деревню на ноги поднимем. Председателя Артема Павловича сюда приведем. Да мы… — он задохнулся и сжал кулаки. — Да мы этот паршивый дом по бревнышкам раскатаем. Не зря, смотри, по деревне говорят, что лихие тут, у живоглота этого, дела творятся! Ах, гад, что придумал!.. Фашист проклятый!..
— Мне телеграмму надо послать, — перебил я его. — Молнию. Сделаете?
— Сделаем, — напялил Митя на голову прогоревшую шапку. — Я сейчас на почту. Ты, — кивнул он Севке, — беги за председателем. А ты, Кать, оставайся здесь, с ним. Если что, зови народ. — И наклонился надо мной: — Куда телеграмма-то? И что писать?
— В Минск. Улица Кленовая, 14, квартира 3. Егору Сергеевичу Зенченко. Напиши: «Приезжайте немедленно». И укажи адрес, как в Качай-Болото доехать. Молнию пошли.
— Ясно, — коротко кивнул Митя. — А как подписать?
— Саша Щербинин. Только… — замялся я.
— Что «только»?
— Денег у меня нет. Ни гроша. А молния, наверное, дорого стоит?
— Обойдемся, — отрезал Митя. — У меня есть: хотел фонарик китайский купить. Будет сделано. Пошли.
Дом был заперт. Митя с Севкой пошли в мою комнату и выпрыгнули через выбитое окно.
Мы с Катей остались одни.
Она стояла, облокотившись на подоконник, и исподлобья смотрела на меня — вздернутый нос, перемазанные сажей щеки, растрепанные косички: И вовсе не была она похожа на старушку. Так, длинноногая девчонка в коротком красном пальто, из рукавов которого торчат руки со следами старых ожогов.
— И как это ты, Сашка, решился на такое?! — испуганно говорит она, а в глазах у нее восторженные звездочки. — Ведь занялся бы дом, ну куда бы ты уполз?! Сгорел бы!
— Подумаешь, — равнодушно отвечаю я. — Все равно в воскресенье… — на большее выдержки у меня не хватает, предательский комок подкатывает к горлу.
Катя молчит, потом с завистью произносит:
— Ух и отчаянный ты! Я бы не смогла так. Ни за что не смогла бы! А Митя, наверно, смог бы. Он тоже отчаянный. Недавно с Севкой ракету смастерил. Знаешь, Митька говорил, что она даже взлететь должна была. Напихали в ракету всякой дряни — пленки старые из фотоаппарата, спичек коробок десять, а потом ка-а-к подожгли!
Глаза у Кати становятся большими и круглыми, и я не знаю, чего в них больше — осуждения или восхищения.
— Ну и что? — заинтересованный, спрашиваю я.