Глаза у Кати становятся большими и круглыми, и я не знаю, чего в них больше — осуждения или восхищения.
— Ну и что? — заинтересованный, спрашиваю я.
— А она как взорвется, ракета эта! — возбужденно говорит Катька и хохочет так заразительно, что даже я начинаю улыбаться. — Как взорвется! Митька хлоп на землю и ноги кверху. А Севка как струсит да во весь дух в школу. «Скорей! — кричит. — Там Митька для науки разорвался!» Прибежали мы к Митьке на двор, а он уже очухался. Сидит весь красный, как помидор. Мы к нему: «Митька, что с тобой?» А он и отвечает: «Затычки, — отвечает, — из дюзов вынуть забыли. Выхода газам не было. Вот она и взорвалась». Так его после этого просто извели ребята. Все спрашивали, как это он про затычки забыл.
Я вспомнил свою ракету, серебристую и легкую, вспомнил, как она хрустнула и сплющилась, под сапогом у дяди Пети, и снова какой-то сухой ком начал царапать мне горло.
— Митька у нас вообще мастеровой, — продолжала болтать Катька. — Его батя тракторист в колхозе. Митька возле него на тракторе работать выучился. Весной нам пришкольный участок весь чисто вспахал. А батя только стоял и командовал. Митьке даже девятиклассники завидовали. Они пока все больше теорию изучают, на тракторе только в десятом работать начнут. А Митька уже умеет.
— Да ну? — удивляюсь я, представляя себе маленького круглоголового Митьку в шапке с прожженной дыркой за рулем трактора. — А ты не того?..
— Не веришь? — обиженно моргает Катька, и на лбу у нее появляется морщинка.
Я вспоминаю, как метнулся Митя легкой тенью в разбитое окно, из которого валил дым, как мял в руках свою шапку, и говорю:
— Верю, верю! Он хороший парень! Смелый!
— Отчаянный, — как эхо отзывается Катька. — Самый что ни на есть отчаянный во всей деревне.
— Ты с ним, верно, дружишь? — с завистью спрашиваю я.
Катька отворачивается к окну, и я вижу, как даже сквозь размазанную сажу проступает на ее щеках румянец, а уши вспыхивают, как подожженные. Она теребит выгоревшие хвостики косичек и, запинаясь, отвечает:
— Ну, дружу… — и торопливо добавляет: — Ты не думай, он со всеми дружит, не только со мной.
И глубоко, как взрослая, вздыхает.
Мы замолкаем. Я нетерпеливо поглядываю в окно. Поскорей бы пришли ребята!
Медленно-медленно тянутся минуты. Ходики остановились, свинцовая гирька опустилась к самому полу. Катька выходит в мою комнату. Я слышу, как она передвигает там кровать, тумбочку.
Наконец она влетает ко мне.
— Бежит! — кричит она. — Митя бежит.
А спустя минуту Митя, тяжело дыша, протискивается через выбитое окно.
— Послал, — задыхаясь, говорит он. — Все в точности, как ты сказал. Молнией. Минск, Кленовая, 14, квартира 3. Егору Сергеевичу Зенченко. Приезжайте немедленно хутор Качай-Болото, Далековского района. Автобусом до Сосновки. Саша Щербинин. Так? Держи квитанцию.
— Так, — отвечаю я и изо всех сил трясу Митю за руку. Он морщится и прикусывает губу. Я отпускаю руки и смотрю на его ладони. На них, как подушки, вздулись волдыри.
— Прости, Мить, — говорю я.
Он конфузится и бормочет:
— Ладно уж. Подумаешь, важность какая…
А лицо у него бледное, и я знаю, что это больно.
Я отворачиваюсь к стене и чувствую, как трясутся у меня плечи.
У дома, протяжно взвизгнув тормозами, останавливается машина.
— Сюда, Артем Палыч, в окно, — слышим мы Севкин голос, и кто-то добродушно отвечает ему:
— Да ты что, очумел, парень? Разве я с моей комплекцией пролезу?
— Председатель, — торопливо говорит Катя. — Молодец, Севка, самого разыскал!
Я вспоминаю, что мама всегда кладет ключ над дверью, и кричу:
— Над дверью ключ! Над дверью пошарьте.
— Вот это другое дело, — басит Артем Павлович.
Лязгает замок, скрипит дверь, и он входит в комнату. Севка проскальзывает вслед за ним.
— Ну, где тут ваш самый главный поджигатель? — спрашивает председатель колхоза и внимательно смотрит на меня из-под надвинутой на самый лоб папахи.
Артем Павлович невысок и толст; когда он садится у моей кровати, табурет под ним жалобно взвизгивает. Глаза у него карие, брови густые, как пшеничные колосья. Пока я коротко рассказываю ему о своей жизни, брови эти непрерывно шевелятся: то круто изламываются, то лезут под папаху, то сходятся на широкой переносице. Когда я говорю о минувшем воскресенье, у него темнеет лицо. Он рывком расстегивает пальто и срывает с шеи шарф.
— М-да, — покусывая губы, говорит он и до хруста сжимает пальцы в тяжелые кулаки. — Ах, гады! — И поворачивается к Катьке: — И ты тут была?
— Была, — чуть не плача, шепотом отвечает она. — Только я, Артем Павлович, больше не пойду.
Он несколько минут раздумывает, прикрыв глаза тяжелыми, разрисованными тоненькими жилками веками, а потом говорит:
— Нет, Катерина, пойдешь. В последний раз пойдёшь. Мы ведь давно знаем об этом гнезде. Зачахло оно в последние годы, вся молодежь из секты ушла, только несколько древних старух осталось. Вот мы и успокоились, махнули на них рукой: их-то уж ни в чем не переубедишь. И прозевали, как Сачок снова паучьи сети свои развесил, снова начал в них слабых людей ловить. И до чего же озверел, гад, ребенка готов под нож!
Артем Павлович тяжело постукивает себя кулаком по колену. Большой и суровый, он ласково смотрит на меня, ерошит у меня на голове волосы и медленно, словно подбирая слова, продолжает:
— Ну что ж, надо исправлять ошибку. Да только так, чтоб открыть людям глаза, показать им, какие черные дела тут готовились. На них это лучше, чем целая сотня антирелигиозных лекций, подействует. А иначе, ребята, что получится? — словно советуясь с нами, говорит Артем Павлович. — Сачка да старика этого, Фокина, турни сейчас — корни-то паучьи в людских сердцах останутся. Да они же их в святых превратят, паразитов этих. Как же, за веру, мол, пострадали. А надо, чтоб видели — не за веру, за изуверство, за бандитизм, за то, что людей калечат. Чтоб все поняли, куда завели их святоши эти, что они именем бога прикрывают. А для этого тебе, Сашка, придется потерпеть еще, друг. План у меня такой есть, кажется, хороший план.
И Артем Павлович рассказывает нам о своем плане. Потом он уезжает, захватив в «Победу» ребят. На прощанье крепко сжимает мою руку и говорит:
— Держись, Сашка! Держись, браток! Слышишь? Держись!
Вечером мама долго и нудно ругает меня за то, что я так неаккуратно обращаюсь со спичками, и заколачивает выбитое окно листом фанеры.
— Так ведь и сгореть недолго, — растерянно говорит она, разглядывая обгоревшие обои. — И как ты только огонь потушил?
— Одеялом сбил, — отвечаю я и отворачиваюсь. Хорошо еще, что нет старухи. О ребятах и председателе маме я не говорю ни слова. «Так будет лучше», — сказал Артем Павлович.
Я ему верю.
В воскресенье утром я проснулся и выглянул в окно. Сверкающая белизна так полоснула по глазам, что я зажмурился. Ночью выпал, снег, и Качай-Болото изменилось, словно какой-то добрый волшебник взял да и перекрасил его белой краской.
Снег был всюду; далеко, у самого горизонта, расплывались края праздничной пушистой скатерти, наброшенной на землю, на дома, на деревья. Она запрятала под собой разбитую, заплывшую жирной грязью дорогу, прикрыла побуревший бурьян под нашим окном, испятнала крыши и собрала у забора — откуда только они появились? — целый базар отчаянно орущих сорок. Снег загнал Мурзу в конуру, пес выглядывал оттуда, принюхивался к сухому морозному воздуху, и морда у него была не свирепой, а глупой и растерянной. Петух отважно прошествовал мимо него, тряся пламенным гребнем и оставляя за собой четкую цепочку следов, а он его даже не облаял.
И в комнате, где я лежу, где всегда стоял затхлый и кислый воздух, а половина окна в последние дни была заколочена фанерой, стало светло и запахло снегом.
Синий-синий стоял невдалеке лес, синий-синий расстилался у густых елочек снег, и солнце выбивало из него золотистые искры. Они вспыхивали острыми льдинками и гасли, чтобы через мгновение снова запылать таким нестерпимым жаром, что казалось, вот-вот осядет, почернеет под ними снег и побежит по полю звонкими голосистыми ручейками.
Грачиные гнезда на высоких липах, разбежавшихся вдоль дороги, надели пушистые шапки, черные тени разлиновали снег, и каждая ветка, каждый сучок четко отпечатались на нем. И дым из труб не прижимается к земле, а штопором ввинчивается в озябшее небо и тает там, под самым солнцем, колючим и ярким.
Здравствуй, зима! Здравствуй, солнце! Долгонько же ты не появлялось этой осенью. Видно, хорошо отоспалось за низкими облаками, хорошо умылось холодными дождями, хорошо расчесалось звенящими осенними ветрами! Так свети же сейчас, — слышишь! — во всю силу свети, потому что сегодня я вырвусь отсюда, потому что сегодня — конец осиного гнезда, которое свили себе на отшибе, в стороне от дороги и от людей дядя Петя, «брат» Гавриил с красными, как у кролика, слезящимися глазами и бабка Мариля.