Тогда бабушка Дуся маленькой, но тяжелой и крепкой ладонью сдвигала на лоб косынку, завязывала ее тугим узлом на затылке и спрашивала:
— Разве у нас когда-нибудь была фитофтора?
— Не было! Не было! — тут же забыв про свою справедливость, кричала в ответ Петровна, потому что фитофторы она тоже простить Ишутину не могла.
Но все-таки больше всего обе они не могли простить ему Князьевку, родную их деревню, которую Ишутин начал «рассасывать», как только пришел в совхоз, — чтобы не мешалась, не путалась под ногами эта Князьевка, лежащая за тридевять земель, куда ни водопровод не подтянешь, ни газовую плиту не проведешь. Обе они дружно, со скандалом ушли на пенсию, когда Князьевка начала рассасываться и неожиданно нависла угроза переселения на центральную усадьбу их общего и давнего врага — бабы Груни, а из дома, если путь их лежал мимо ишутинской конторы, выходили теперь непременно в косынках поярче и в платьях поновее, чтобы все видели: вот каких молодых-то Ишутин на пенсию выпроводил!
Bсe девчонки в совхозе подсмеивались над этой безвредной и беспомощной враждой двух обиженных бабок к Ишутину, а бабушка Дуся в такие минуты, глядя на них, вдруг ни с того ни с сего победно вспоминала:
— А вот, бывало, к проруби зимой выйдешь, три часа на морозе белье ворочаешь — и ничего!
И это была победа, потому что никто из девчонок в прорубь лезть не собирался…
Бабушка поставила перед Наташей кружку с молоком, знакомую с детства синюю кружку с желтыми цветами на эмалированных боках, и Наташа тут же боязливо отвела от нее глаза. Все предметы в последнее время совершенно неожиданно начали терять свою былую значимость, даже величие. Новогодняя елка, например. Это Наташа еще в позапрошлые зимние каникулы заметила. И курятник сегодня вот тоже зря старался. А раньше чем только не представляла его Наташа! И замком, и пещерой, и островом. А теперь — курятник как курятник… Неужто теперь и с этим эмалированным сокровищем случится то же самое?
Когда-то далекими зимними вечерами, когда от истопленной печи вместе с теплом начинал струиться душный запах разогретой известки, а за окнами метель покрывала мглой звездное небо и закручивала у крыльца снежные вихри, бабушка Дуся читала по памяти тихим шепотом:
Выпьем с горя; где же кружка?..
И маленькая Наташа, обеспокоенная этим прямым, обращенным к ней вопросом, тревожно шарила взглядом по кухне. Вот же она, кружка! Стоит на полке! Она в хозяйстве у бабушки Дуси одна-единственная, другой нет. Чашки есть, а кружка одна.
Как ни старалась Наташа уже потом, в школе, читая знакомые строчки, отключиться, отойти от этой конкретной, существующей наяву, а не в стихах, кружки, она ничего с собой поделать не могла. Она всегда вспоминала именно эту кружку — эмалированную, синюю, с желтыми цветочками, бабушкину кружку. Неужто теперь она станет самой простой, самой обыкновенной посудиной с отбитой по краю эмалью, и из нее можно будет спокойно, абсолютно без всяких эмоций пить молоко или квас?
Вот же превратился для Али волшебный барбарис, который они собирали когда-то вместе на желтых лютиковых холмах за железной дорогой, в самую обыкновенную ягоду.
Солнце всегда так по-необыкновенному, так красиво просвечивало его легкие зеленые ветки, пронизывало по краям розовые продолговатые ягоды, оставляя непрозрачной таинственную глубину в серединке, было всегда весенним, всегда праздничным. Ни лепестки цветов, ни Наташины ладони, подставленные под сильный луч, солнце не просвечивало так красиво, как просвечивало оно когда-то розовые ягоды и зеленые листья барбариса…
«Кислятина! — сказала тогда Аля в последний раз. — Твой барбарис — кислятина!..»
— Алька-то что ж, так до сих пор больше ничего и не написала? — спросила бабушка Дуся, как назло, совсем некстати.
— Напишет еще, — суховато ответила Наташа.
— По полгода-то раньше только в войну молчали, — сказала бабушка с заметным ехидством в голосе.
— Напишет. Не война ведь. Чай, в плен не сдалась, в окружение не попала, — тоже не без ехидства успокоила ее Наташа. — Подожду.
— Ждать-то в избе будешь? Или в бригаду пойдешь дожидаться?
— Что ж, — вздохнув, снова в тон ей ответила Наташа. — Если Ишутин Сурковых еще терпит, то можно и в бригаду.
Этого бабушка Дуся уже не выдержала и так размашисто поставила на стол сковородку с жареной картошкой, что Наташа чуть не шарахнулась со стула.
— Фитофтора, что ли, опять?
— Что — фитофтора! Фитофтора никуда не денется! Цеховую структуру нынче вводит! На послезавтра собрание объявил. Небось, первым в районе на рожон лезет!
Она решительно потянулась ладонью ко лбу, забыв, что еще не надела косынку и сдвигать на лоб пока нечего, тут же спохватилась и сделала вид, будто вспоминает что-то очень важное, и вот даже по лбу себя хлопнула, вспоминая. Хотя вспоминать ей наверняка нечего было, потому что все самое интересное она еще вчера вечером Наташе рассказала.
— Что? — искренне жалея бабушку, невинно спросила Наташа.
— А к Мигуновым-то опять племянник приехал!
— Да? — изобразив на лице радостное изумление, спросила Наташа — про мигуновского племянника вчера ей тоже было рассказано. — И что?
— Так про тебя опять спрашивал!
— Так я ж его и не помню вовсе!
— Говорит, что, когда маленькими были, вместе с тобой на огороде у Петровны весь горох поели.
Про съеденный у Петровны горох бабушка Дуся вчера ничего не сказала, но то, что она сегодня сообщила эти дополнительные сведения, абсолютно ничего не меняло в Наташином отношении к этой таинственной личности, мигуновскому племяннику, который приезжал вот уже второй год к родственникам на Дайку, соседнюю железнодорожную станцию, и все никак не мог застать Наташу дома.
Наташа всю жизнь дружила только с Алей Шариченко. Мальчишки же — и совхозные, и «железнодорожники» с Дайки, и городские — прошли через ее детство незамеченными, и с кем из них она в один прекрасный день съела весь горох на огороде у Петровны, Наташа припомнить не могла, хоть и постаралась это сделать.
— Коли уж день рождения-то проплавали, — сказала бабушка Дуся и достала из-за печки маленький сверточек, — так уж поздравлять-то не буду. На вот, возьми без церемоний.
В свертке лежала косынка, такая же яркая, как и все бабушкины, и коробочка из-под лекарства, а в коробочке — маленькие старинные сережки с голубоватыми потрескавшимися камешками. Серьги эти бабушка Дуся носила всю жизнь, а год назад они вдруг исчезли. Значит, еще тогда решила припрятать их, чтобы подарить Наташе, когда той исполнится шестнадцать. Оказывается, вон какая долгая церемония-то была!
— Спасибо, — сказала тронутая Наташа. — А как же я их носить-то буду?
— А дырья проколешь, — спокойно посоветовала бабушка. — Теперь, говорят, опять мода на дырья пошла.
Никогда еще Наташе не приходилось с таким злорадным торжеством пожалеть Райку. Совсем недавно Райке прокололи мочки ушей у какой-то кустарной бабки в Князьевке, и теперь она, за неимением сережек, ходила с продетыми в «дырья» шелковинками. Райке надо было бы подарить эти сережки, а не Наташе. Правда, Райке исполнялось только пятнадцать. Мала еще.
— А косынку можно надеть?
— На работу такую нарядную? — удивилась бабушка Дуся. — Ну, надевай, коли хочешь. Не запачкай только… Да молоко вон не забудь выпей.
Молоко было чуть горьковатым — бабушка брала его у Петровны от сумасшедшей козы Муськи, которая почему-то с прошлого года полюбила полынь. И выпила Наташа это молоко уже на ходу из посудины с отбитой по краю эмалью без всяких эмоций. Абсолютно без всяких эмоций…
* * *
В самой большой теплице за совхозным общежитием у оврага девочки из школьной бригады высаживали в грунт помидорную рассаду.
Наташа вошла в теплицу робко. Если можно было, она бы постучалась, но широкие двери теплицы были распахнуты настежь. Заходи, пожалуйста…
Солнце, уже пробившееся к этому времени сквозь непрочные облака, светило здесь ровно, спокойно, и в стеклянной просторной коробке теплицы было по-праздничному светло и легко — как в воздушном шарике. Ровные солнечные лучи не забивали здесь, как на воле, даже самые неяркие, неброские краски, и потому девчонки в дешевеньких застиранных кофточках и выгоревших, замызганных за лето джинсах, освещенные теплым, рассеянным поровну на всех, свежим от дождя солнцем, казались нарядными — словно оделись на праздник. И обыкновенная помидорная рассада в ящиках с глянцевым черноземом была изумрудно-зеленой, тоже нарядной, праздничной.
— Гляньте-ка! Суркова явилась!
Это Нюрка заметила ее первая. Было у нее к Наташе особое, полувраждебное отношение. Наверно, из-за несостоявшейся когда-то дружбы в те времена, когда Наташа обходила сторонкой страшные Нюркины ворота.