Теперь же, вспомнив, какую высокую и густую траву они с бабушкой Дусей видели там прошлым летом, когда ходили проведать могилу деда, она вдруг почувствовала странное беспокойство — словно на нее, на Наташу, оставлена та могила. А она вот и туда не ходила и там не полола травы…
«А почему я? — подумала она с недоумением. — Почему именно я должна ее полоть?»
Она постояла у ограды палисадника, убеждая себя в том, что беспокойство это пришло к ней совершенно напрасно, что у Алиной матери на Дайке осталась еще и родная сестра, Дора Андреевна, а Наташа часто ходить на кладбище все равно не может, потому что живет в городе, да и ходить-то туда страшно. Она убеждала себя долго, держась обеими руками за расшатанную ограду палисадника, но так ни в чем себя не убедила, а, наоборот, еще вспомнила вдобавок, как полгода назад, после того, как уехала Аля, ей долго и упорно снился все один и тот же сон: будто бы она ищет и все никак не может найти эту могилу на Князьевском кладбище.
Может быть, оттого все это, что смерть Алиной матери была первой смертью в Наташиной жизни, и ей навсегда по-страшному запомнился тот день — сентябрьский, раскаленный от позднего зноя, когда небо, казалось, так далеко ушло от земли, что и цвета его разобрать было невозможно. Знойный, страшный бесцветный день под раскаленным бесцветным небом. Именно с тех пор она полюбила дожди. Даже холодные, моросящие совсем по-осеннему…
Облака снова набежали на небо, и река по ту сторону железнодорожного полотна стала казаться огромным, еще не распаханным полем, а крутой остров напротив такого же крутого берега притворился суровым гранитным утесом. Когда-то остров этот был одним из холмов, протянувшихся вдоль невысокого тогда еще берега, а на склонах их раскинулась роща и разросся кустарник. Туда, на эти холмы, Аля с Наташей когда-то ходили собирать барбарис. Теперь же, когда ниже по течению построили гидростанцию и река разлилась, холм с барбарисом стал высоким островом, соседний, низенький холм совсем ушел под воду, а следующий, подмытый водой, обрывался таким крутым берегом, что к реке теперь в этом месте трудно было подступиться. Лишь одна крутая тропинка выводила к воде на узкую и короткую полоску лодочного причала. Острые волны размывали высокие песчаные берега острова с барбарисом. Они осыпались, и тяжелый влажный песок на этих крутых обрывистых берегах вырисовывал странные фигуры, похожие на воинов великанов в старинных остроконечных шлемах. Волны бились и бились об остров, песчаные солдаты осыпались, погибали, но назавтра на их месте появлялись новые — как в бою…
Почему барбарис? При чем здесь барбарис?» — иногда думала Наташа и никак не могла понять, почему именно с этими кустами и ягодами барбариса, пронизанными когда-то праздничным, по-волшебному утренним солнцем и оставшимися теперь навсегда на крутом недоступном острове, связано для нее что-то самое дорогое, самое светлое в жизни. И утро над совхозом и над рыжими буграми с боярышником, и розовая дымка над цветущим картофельным полем, и далекий горизонт за рекой в тумане, и бабушкино «не стой на крыльце» под холодным ветром, прилетевшим с реки, — все вобрало в себя то солнце в барбарисе.
Даже в самом слове «барбарис» было что-то радостное, приятное. Это было такое же необыкновенное слово, как и те, казавшиеся ей когда-то таинственными, волшебными заклинаниями слова, разными путями пришедшие в глубину ее детства, прикасаться к которым теперь было и тревожно и приятно. Они всплывали из этой далекой прозрачной глубины, заполненной утренним солнцем в барбарисе, когда Наташа прикасалась к ним, и мягким солнечным теплом окутывали все вокруг.
* * *
В станционном буфете, кроме Алиной тетки, буфетчицы Доры Андреевны, никого не было. Обед у станционников еще не начался, жили они особо, по московскому времени.
— А, Картошечка! Давно тебя не видела что-то!
Дора Андреевна очень напоминала Наташе Алину мать, хотя сестры совсем не были похожи, лишь глаза у них косили одинаково, как и у Али. У Доры Андреевны было круглое, пухлое лицо, и пальцы были тоже круглые, пухлые… «Старость с пальцев начинается, — сказала как-то бабушка Дуся Наташе, — Неуклюжими они делаются, иголку не держат». Доре Андреевне было уже много лет. Может быть, уже сорок, а то и больше. Но пальцы ее всегда были ловкими, быстрыми, даже изящными, в особенности когда прикасались к деньгам, колбасе или конфетам. И сама Дора Андреевна становилась тогда добрее, ласковее.
Когда Наташа вошла в буфет, Дора Андреевна нарезала колбасу на бутерброды — потому, наверно, встретила Наташу так ласково.
— Как жизнь-то идет, Картошечка?
— Спасибо. Ничего идет.
— Ну и слава богу, что ничего. А мать с отцом как? Не надумали разводиться?
— А они никогда и не собирались.
— Ну и слава богу, что не собирались. Отец-то в нашу дыру приезжает?
— Приезжает.
— А на работе-то у него что за шум на всю область? В газетах вон пишут — реконструкция идет, новый цех открыли.
— Это какой же?
— Хрустальный.
— Ну и слава богу, что хрустальный, а не другой какой. А мать-то я твою что-то давно не видела.
— Она сюда зимой приезжает. Она летом в поле работает.
— На картошке, что ли?
— Нет. Она в другом поле работает.
Дора Андреевна все прекрасно знала о Наташиных родителях — и что разводиться никогда не собирались, и что бабушку Дусю навестить приезжают, и что мать вовсе не на картошке работает, — но все равно спрашивала. Уж такая была сегодня ласковая.
— Как там Аля-то? — небрежно спросила Наташа, делая вид, что рассматривает конфеты на витрине, хотя с собой у нее не было ни копейки. — Пишет вам что-нибудь?
Пальцы Доры Андреевны вдруг сразу постарели и отрезали слишком толстый кусок колбасы. И ласковость ее сразу пропала.
— Алька-то? А что ей писать? Не к кому-нибудь поехала, а к отцу родному… Что ей тетка-то? Она думала: у тетки горы золотые. Думала: нажилась тетка на колбасе… Это вы-то, Сурковы, небось на хрустале разбогатеете теперь.
— А я не Суркова, — сквозь зубы процедила Наташа. — У меня своя фамилия есть.
— По отцу-то? Да я уж и забыла, как тебя по отцу-то…
— Афонькина.
— Я с тобой серьезно, а ты шуточки! — обиделась Дора Андреевна и даже колбасу резать бросила. — Правильно делает Алька, что тебе не пишет!
— Пишет! — крикнула Наташа уже с порога. — Только она пишет на Афонькину. Потому все и думают, что не пишет…
На станционную почту она заглянула без всякой надежды, вчера уже наведывалась, как только приехала.
И действительно, ни на имя Сурковой, ни на имя Солдатовой, ни на имя придуманной Афонькиной писем от Али не было…
Наташа, постояв немного в невеселом раздумье на крылечке почтового отделения, вдруг пожалела, что обидела Дору Андреевну, и даже посочувствовала ей. Ведь это было очень большой бедой для нее — то, что Аля, получив паспорт, все-таки уехала к отцу. Дора Андреевна всегда гордилась тем, что Аля когда-то не променяла ее на родного отца, оставшись жить у нее, и считала это своей самой большой победой в жизни. Правда, победа эта досталась ей легко: Аля своего отца совсем не знала и не любила, а когда он после смерти Алиной матери приехал за дочерью, тетка, заранее зная о его приезде, отправила ее в город, к знакомым, и Аля отца так и не увидела. Да она и не жалела никогда, что не увидела его. Не жалела потому, что не знала и не любила.
О том, что Алин отец приезжал на Дайку за Алей, Наташа узнала уже позже, на следующее лето, когда он неожиданно приехал снова. И тогда-то Аля, застигнутая на этот раз врасплох, отсиживалась у Нюрки Деминой в погребе. Наташа сидела вместе с ней — за компанию. А Нюрка бегала на разведку и сообщала им, куда Алин отец пошел, с кем разговаривал, у кого что спрашивал. Полдня они там сидели и даже сочинили ему письмо, которое потом сама Дора Андреевна отправила по почте. Письмо у них получилось сердитым и даже суровым — оттого, что долго сидели в погребе.
И поехала теперь Аля к отцу, конечно же, не потому, что вдруг узнала и полюбила его. Она поехали к нему потому, что хотела увидеть Кронштадт, где он жил и где жила сама Аля, когда была совсем маленькой девочкой. Она хотела увидеть Кронштадт таким, каким он запомнился ей с самого раннего детства, похожим на полусказку-полусон. Она так часто рассказывала Наташе о нем, что Алина мечта жила и в Наташе. Ей тоже хотелось хоть один-единственный раз взглянуть на суровые стальные корабли, на древние могучие бастионы и на необыкновенную, единственную в мире, грозно грохочущую под ногами железную кронштадтскую мостовую.
Они мечтали о Кронштадте вместе. Мечтали давно. И вот Аля уехала туда одна, и письма от нее не приходили.
* * *
Возвращаясь домой, она уже издали увидела, что бабушка Дуся стоит на крыльце и, как дозорный на вышке, из-под руки озирает окрестности. Сворачивать с дороги на тропинку, ведущую через поле к общежитию, чтобы подойти к полю со стороны теплиц, было бесполезно. Бабушка Дуся всегда догадывалась, когда Наташа ее обманывала, а Наташа, в свою очередь, каждый раз в эти трудные минуты вранья догадывалась, что обман ее разгадан. И тогда у них начинался интересный разговор — с одинаковой интонацией, с одинаковым ехидством в голосе и непременно с одинаковым задиристым «да» в начале почти каждой фразы.