— Чтоб я зубрил?! Да ни-ко-гда!.. Зубрежка — для дураков. А мы с тобой ребята хваткие. Давай-ка лучше над эмблемой подумаем. Во МХАТе чайка на занавесе, а мы можем утку, или гуску, или петуха с такими яркими перьями… Как ты думаешь?
— Не знаю.
— Ну, мы об этом еще подумаем, время есть… А сейчас айда на берег, я там лисью нору нашел. Может, выгоним рыжехвостую!
Я молча поплелся за Явой.
Прошел день, другой…
— Ява, — сказал я через неделю, — давай-ка, брат, учить слова! Я ничегошеньки из своей роли не знаю.
— А-а! — махнул рукой Ява. — В крайнем случае, суфлер поможет. Он ведь у нас будь здоров!
Это верно. Суфлер у нас и вправду знаменитый. Кузьма Барило. Чемпион школы по подсказкам. С последней парты подсказывает, как в самое ухо шепчет.
Премьеры нашей все село ждало с таким нетерпением, как будто мы были лучшим столичным театром. Особенно после того, как на репетициях побывал дед Саливон. Он случайно попал на репетицию (чинил в клубе стулья, а тут и мы пришли). Сперва дед Саливон на нас внимания не обращал, стукал себе молотком. Но вот, слышим, стук прекратился — прислушивается дед. А мы как раз раздраконивали первое действие. Городничий — Карафолька стоял на сцене, выпятив сделанный из подушек живот, и хриплым басом (откуда он у него только взялся!) говорил полицейскому (Васе Деркачу):
— «…Квартальный Пуговицын… он высокого роста, так пусть стоит для благоустройства на мосту. Да разметать наскоро старый забор, что возле сапожника, и поставить соломенную веху, чтобы было похоже на планировку. Оно чем больше ломки, тем больше означает деятельности градоправителя. Ах, боже мой! я и позабыл, что возле того забора навалено на сорок телег всякого сору. Что это за скверный город: только где-нибудь поставь какой-нибудь памятник, или просто забор — черт их знает откудова и нанесут всякой дряни!..»
Тут в пьесе написано «вздыхает». Карафолька по всем правилам вздохнул и сделал паузу. Этой паузой немедленно воспользовался дед Саливон, которому, видно, давно уже не терпелось высказаться.
— Вот щучий сын! — на весь зал гаркнул дед. — Вот ведь специалист! (Специалист почему-то было у деда самым ругательным словом.) Очковтиратель чертов! Ну точненько наш бывший председатель Припихатый! Тот тоже такие штуки отмачивал, как только начальство из области должно было приехать… Правильная пьеса! Молодец автор! Знает жизнь…
В тот же день все село заговорило про будущую постановку. «Бу-бу-бу… Ревизор!.. Гу-гу-гу… Хлестаков!.. Ру-ру-ру… Пьеса!» — только и слышалось по всем углам. Даже самые древние бабуси, которые сроду такого слова и во рту не держали, и то: «Ревизор», «Ревизор»… Смех, да и только! А глуховатая бабка Гарбузиха распустила среди своих престарелых подружек слух, что автор пьесы никакой не Гоголь, а корреспондент районной газеты товарищ Курочка, который приезжал когда-то в наше село; и написано все это про нашего бывшего председателя Припихатого. А из-за того, что Припихатый сейчас на ответственном посту инспектора в областном управлении культуры, то Курочка и написал все так завуалированно и подписался не своим именем, а псевдонимом — «Гоголь». Нынешний председатель колхоза Иван Иванович Шапка ужасно смеялся над этими слухами и в веселом настроении выдал нам порядочные деньги на декорации и костюмы. Это была настоящая удача. Готовить декорации помогал нам учитель рисования Анатолий Дмитриевич, а костюмы шила целая бригада девчат. Всю зиму, до самой весны готовили мы постановку. И вот…
Если бы этим вечером какой-нибудь вор забрел в наше село, он мог бы спокойно, не прячась, выносить из хат все, что ему хочется, и не торопясь грузить на телегу. Дома не осталось ни души. Даже собаки сбежались к клубу на свои собачьи вечорки.
Да что говорить! Даже стосемилетняя Триндичка, прапрабабушка нашего зоотехника Ивана Свиридовича, про которую дед Саливон сказал, что она «уже второй вираж начала», что у нее скоро снова прорежутся зубы и она никогда не умрет, к которой даже из Киева приезжали выяснять, почему она так долго живет[1], — та самая Триндичка, которая уже тридцать лет не выходила со двора, никогда не была в кино и не то что в клуб — в церковь-то уже не ходила, и даже она приковыляла на наше представление.
— Ну вот! Я же говорил! — на весь зал радостно гаркнул дед Саливон. — Уже ходить учится. Скоро и плясать начнет…
За это бабка Триндичка под общий хохот молча огрела деда клюкой по шее.
Но постойте, постойте…
Дзынь! Дзынь! Дзынь-нь-нь!.. — резанул по сердцу третий звонок.
В зале гаснет свет.
— А ну, а ну!.. — шикает на нас (на тех, кто не должен быть на сцене в первом явлении) Галина Сидоровна.
Занавес со скрежетом раздвигается (он у нас, как пес на железных кольцах, по ржавой проволоке бегает).
Всё!
Начали!
Теперь деваться некуда.
— «Я пригласил вас, господа, с тем, чтобы…» — раздается уже голос городничего — Степы Карафольки.
Пошло дело…
Я стою за кулисами зажмурившись и, сжимая на груди кулаки, шепчу: «Все будет хорошо! Все будет хорошо! Все будет хорошо!» Как заклинание.
Эх и дуралей же я — не знаю ни одной молитвы! А меня ведь бабушка учила! Хоть я пионер… и не верю, конечно, а как бы теперь пригодилось! Вот такое же было со мной, когда я впервые отважился прыгнуть в речку с самой верхушки ивы. Я стоял на сучке и смотрел вниз, и мне казалось, что сердце мое уже вырвалось из груди и летит в воду, а я все еще стоял, вцепившись в иву, и не мог оторваться. Голова кружилась, и в животе тенькало… И все же это были детские игрушки по сравнению с тем, что меня ожидало. Я с радостью прыгнул бы сейчас не то что с ивы — с телевизионной башни прыгнул бы, только бы все обошлось…
— Ха-ха-ха-ха! — грохнул хохотом зал. Вот бисов Карафолька! У него уже и на репетициях смешно получалось…
«Ну ничего, спокойно, спокойно! Все будет хорошо! Все будет хорошо! Вот сейчас зрители опять должны засмеяться…»
— Х-ха-ха-ха!
«Ну вот, а я, дурак, боюсь!»
Наш выход все ближе и ближе… Вот уж сейчас, сейчас… Как только Карафолька скажет… Во!!!
— «Так и ждешь, что вот отворится дверь — и шасть…»
Внутри у меня что-то ёкнуло, я рванулся всем телом и вместе с Явой выскочил на сцену.
— «Чрезвычайное происшествие!» — отчаянно гаркает Ява.
— «Неожиданное известие!» — точно так же гаркаю я.
— «Что? что такое?» — всполошились все, кто был на сцене.
Вышло очень здорово. Зал замер.
— «Непредвиденное дело, — снова кричу я, — приходим в гостиницу…»
— «Приходим с Петром Ивановичем в гостиницу…» — перебивает меня Ява.
Зал молчит.
«Ай да молодцы! Ну и молодцы же мы!» — мелькает у меня в голове. Взглядом победителя обвожу зал, вижу десятки глаз, устремленных на меня и…
— Э! — говорю, перебивая Яву. Я хорошо знал, что должен в этот момент сказать «Э». Но дальше… Словно кто-то в ухо мне вдруг — фф-фу! И все из моей головы через другое ухо — фф-фють! — и пусто. Как в дырке. И ни одного слова нет. Не то что там из роли Добчинского, а вообще ни единого — будто я теленок и не знаю человеческого языка. Только вот это «э» в голове и осталось и гулко перекатывается там, стукаясь о череп.
— Э! — повторяю я и смотрю на Яву.
А он смотрит на меня. И я догадываюсь, что у него тоже…. все из головы — фють! — и пусто.
Я экаю в третий раз.
— Э! — отвечает Ява, только чтоб не молчать.
И смотрим друг на друга.
— Э! — кричу я.
— Э! — отвечает Ява.
И снова таращим глаза… В зале прыскают со смеху. Видно, думают, что так и нужно.
Вон и бабка Триндичка растянула в улыбке свой беззубый рот. Подбородок ее трясется, и лицо стало сплюснутым от смеха (сколько уж лет она не смеялась!).
— Хи-хи-хи! Ха-ха-ха! Хо-хо-хо!.. — гудит зал.
Кузьма высунул голову из суфлерской будки и, широко разевая рот, подсказывает по складам, что нам говорить. Кажется, и глухой его понял бы. Уже и городничий — Карафолька подсказывает, и почтмейстер — Сашка Гузь. Уже и в первых рядах поняли, и даже кто-то из публики, расслышав Кузьму, сам начал подсказывать.
Я слышу отдельные слова, но они разбегаются, как непослушные овцы. А я, как недотепа-пастух, не могу собрать их вместе. Если бы меня в тот момент спросили: «Как твоя фамилия?» — я и то, наверно, не смог бы ответить.
А в задних рядах всё еще хохочут, думая, что так и нужно по пьесе. И сквозь хохот слышится чей-то возглас: «Вот молодцы! Ну и молодцы!»
Это уж слишком!
Больше выдержать я не могу.
Я срываюсь с места, сбиваю по пути какую-то декорацию и вылетаю вон со сцены…
Я бежал по безлюдному селу наугад, не разбирая дороги, и ветер свистел в моих бакенбардах.
И только когда очутился за селом, в лозняке над речкой, я упал на траву, и катался, и стонал, и землю грыз от позора, от стыда, от горя. А когда через несколько минут первый приступ отчаяния прошел, я увидел, что рядом со мной катается, стонет и землю грызет мой друг Ява — Бобчинский.