Прошагав километров восемь, я решил передохнуть у мостика, перекинутого через небольшой ручей. Из пригоршни попил очень холодной и вкусной воды и привалился спиной к дереву.
Дремотную лесную тишину нарушала только бесконечная песня ручейка да шум в верхушках деревьев. Погода разведрилась, и в просветы между облаками время от времени проглядывало предзакатное, негреющее солнце.
Очень хотелось есть, но я крепился, старался даже не думать об этом. Какая может быть еда, если я прошел всего восемь километров?
Мысль о предстоящих километрах заставила меня вскочить на ноги. «Солнце вот-вот скроется за вершинами деревьев. Успею ли засветло добраться до станции?», — с тревогой подумал я и прибавил шагу, почти побежал, то и дело посматривая на неумолимо опускающееся солнце.
За все время пути мне не встретился ни один пешеход, только рысью пробежала лохматая лошаденка, запряженная в телегу с мешками и узлами. Возница, кажется, даже и не заметил меня. «Почта», — догадался я.
Оставалось еще около пяти километров до станции, когда в лесу совсем стемнело. Ничем не объяснимый страх стал овладевать мною. Кто хоть раз побывал в лесу один в ночную пору, тот поймет мое состояние. Сплошная стена леса, казалось, ожила, придвинулась. «Что надо этому парню? Куда и зачем он идет?» — словно спрашивали деревья друг у друга. Каждый столб, каждое дерево у дороги казались живыми недобрыми существами, подстерегающими меня, хотя я уверял себя, что никаких сверхъестественных сил в лесу нет и не может быть, что это только игра моего воображения, что бояться нечего. В темноте, не видя дороги, идти было трудно. Я спотыкался о каждый бугорок, оступался в каждую ямку, несколько раз угодил в придорожную канаву.
Время шло, и, по моим расчетам, уже давно должна была показаться станция, а ее все не было. Уж не свернул ли я куда-нибудь в сторону, на боковую дорогу? Ведь здесь кругом вековая тайга, парма, и конца и края ей нет.
Вконец расстроенный, я чуть не ударился лбом о верстовой столб. К счастью, в кармане лежала коробка спичек — запасся на всякий случай, — я зажег ее и глазам не поверил: с одной стороны столба стояла цифра 19, с другой — 3. Значит, надо шагать еще три километра! И все же на душе стало легче — не сбился с пути.
Эти последние километры казались нескончаемыми.
Но вот впереди всхрапнула лошадь, тихо звякнул колокольчик, показался желанный свет в окошке станции.
Я вошел в большую комнату для проезжающих. Широкие нары слева, лавки вдоль стен, длинный стол на двух крестовинах вместо ножек составляли все убранство комнаты. Над столом под металлическим абажуром неярко горела семилинейная керосиновая лампа. На стене висели плакат «Родина-мать зовет!» и карикатуры на фашистских фюреров с хлесткими четверостишиями под каждой.
За столом за большим медным самоваром сидел усатый мужчина в армейской гимнастерке с медалью на груди.
— Здравствуйте!
— Здравствуй, здравствуй! — приветливо отозвался мужчина. — Раздевайся, садись за компанию чай пить.
Я снял заплечный мешок, сел на широкую лавку и вытянул гудевшие от усталости ноги.
— Откуда и куда шагаешь? — поинтересовался усатый. Говорил он по-русски с заметным коми акцентом.
— Да вот хочу до Селиба добраться.
— Ну?! — как будто даже не поверил мне мужчина. — Так мы же с тобой попутчики. Я в Разгорт иду. Давай будем знакомы: Власов Иван Степанович, а чтобы проще, зови дядей Ваней.
— Николай Селиванов.
— Роч али коми?[4] — спросил дядя Ваня.
— Коми.
— Так давай же по коми говорить, — предложил мой попутчик. — Соскучился я по родному языку. Не то что мой покойный отец. Он, когда пришел с действительной службы, гоголем ходил по деревне при всем солдатском параде. Кто ни заговорит с ним, отвечал только по-русски, мол, забыл зырянский язык. Как-то вечером мать подала ему стакан чаю, а он, пьяненький, возьми да и пролей себе на штаны, — живо, говорят, вспомнил коми язык и все ругательные слова в нем.
Я развязал вещевой мешок, достал свои припасы.
— Ты, парень, будь осторожней с продуктами, — предупредил мой попутчик. Лучше всего — раздели на шесть частей, чтобы на каждый день понемножку было, и — крепись. Знаешь, как солдаты берегут НЗ — неприкосновенный запас?..
Иван Степанович оказался человеком бывалым. На ночь он заставил меня простирнуть портянки, вымыть ноги.
— За ногами в дороге, как за малым ребенком, надо ухаживать. Не дай бог, собьешь их, тогда кричи «караул»: застрянешь на середине пути. — Он велел мне показать сапоги, долго их рассматривал, щупал рукой изнутри, а потом попросил у хозяйки станции сапожные «лапы».
— А ну подержи, — сунул он мне в руки сапог с «лапой» внутри, а сам принялся бойко стучать молотком, при этом он как-то странно действовал левой рукой, в рукаве гимнастерки, я увидел красный обрубок — культю.
— Что, удивляешься? — заметив мой взгляд, невесело усмехнулся Иван Степанович. — Так я же, парень, с войны иду. Там, бывает, не только руки, но и головы отрывает. Да что рука! Со мной в госпитале — страшно сказать, — какие люди-обрубки лежали — ни рук, ни ног: и жив человек, а жить ему не хочется. Некоторые сами просили яду, да разве доктора пойдут на это?.. Да, жить-то можно и без руки, а вот как работать без нее? Я ведь не канцелярский писарь, а простой крестьянин-колхозник. Мое дело — пахать, косить, сено метать… Не знаю, не знаю, к чему я буду пригоден. А может, опять бригадиром поставят? Я ведь до войны два года в бригадирах ходил. И опыт есть, и люди как будто уважали…
Иван Степанович задумался, но тут же тряхнул головой, как бы отгоняя неприятные мысли.
— Ну ладно, хватит об этом. Пора ложиться спать. Завтра у нас тяжелый день, надо пройти сорок километров, а дорога впереди, прямо оказать, гиблая.
На другой день чуть рассвело мы отправились в путь. Все небо было покрыто низкими серыми облаками. Сырой, холодный воздух проникал под одежду, заставлял зябко ежиться. Было безветренно, деревья стояли спокойные и молчаливые, как будто задумались о чем-то.
Иван Степанович не был похож на бравого вояку, каким я представлял себе воина-фронтовика. Старенькая шинель на нем сидела мешковато и была чересчур низко, не по-военному перепоясана ремнем из брезента, на ногах вместо сапог — ботинки с обмотками, на голове — выцветшая, видавшая виды пилотка. И в лице его бледном, какое бывает у людей, долго лежавших в больнице, не было ничего воинственного: обыкновенное лицо хлебороба-северянина, только чапаевские светло-русые усы придавали ему некоторую молодцеватость. Узковатые голубые глаза его смотрели на все с живым интересом, с доброй лукавинкой. На вид ему было лет за тридцать. Шагал мой попутчик споро, размеренным солдатским шагом: сразу видно — хороший ходок.
— Вань дядь,[5] расскажи, как там на фронте. Тяжело? Страшно? — допытывался я у него.
— Как дела на фронте, ты и без меня должен знать: грамотный, семь классов окончил, радио слушаешь, газеты читаешь. Все еще жмет нас проклятый фашист, теперь он к Сталинграду рвется, к Волге-реке. Техники у него больно много — танков, самолетов, в этом он пока еще сильнее нас, этим и берет. Мы немало его техники перемололи, а он все еще лезет вперед. Но ничего, себе на погибель лезет.
— Все равно победа будет за нами! — бодро вставил я.
Иван Степанович как-то странно, сбоку посмотрел на меня.
— Так-то оно так, только нелегко достанется победа.
Сколько крови прольется, сколько баб без мужей, сколько ребятишек без отцов останется, а сколько будет калек вроде меня! Фашисты — не люди, это зверье. В декабре сорок первого под Москвой довелось мне видеть, что творят они на нашей земле. Видел я и села сожженные, и виселицы, и трупы людей замученных. Пусть не приведется тебе такое увидеть!.. Я человек незлой, в жизни никого не обидел, а тут такая ярость в душе поднялась… Бить и бить, гнать и гнать надо эту заразу!
— А тебе приходилось убивать фашистов?
— А как же! Я пулеметчик, сколько их скосил — не считал, но глаз у меня верный, охотничий. Идут, бывало, в атаку, орут, подбадривают сами себя, а я строчу из пулемета — аж сердце горит: «Получайте сполна, гады, за друзей убитых, за людей замученных, за вдов и сирот!» Не имел я жалости к фашистам. Хуже бешеных волков они — ворвались к нам, терзают страну… Тяжело ли, спрашиваешь, на войне? Страшно ли? Ой Коля, и тяжело там и страшно! Словами это не выскажешь, надо самому пережить. Страх он, конечно, всегда при тебе: смерть-то рядом, а умирать кому хочется? Только страх пересилить надо. Бояться-то бойся, а долг солдатский исполняй как положено. И людям не показывай, что страшно тебе. Особенно молодым, необстрелянным. Видят они, что ты вроде спокоен — и сами чувствуют себя уверенней. Тяжелей всего, Коля, видеть, как рядом с тобой друзья погибают, иные совсем молоденькие, еще и пожить не успели, маму перед смертью зовут. Эх, как вспомнишь!..