Едва ли не более еще, однако, озабочивал Курбского один упорный слух, ходивший по городу: говорили, будто бы царевич Димитрий покинут поляками и снял даже осаду с Новгорода-Северска. Проверить этот слух не представлялось возможности. Бутурлин, с которым Курбский с первого же дня так хорошо было сошелся, не показывал уже глаз. По словам Бенского, бедному юноше, подавшему первый повод к катастрофе с Курбским в медвежьей яме, досталась за то если не «бастонада» (батоги), то капитальная головомойка (eine capitale Kopfwascherei); вероятно, ему было воспрещено и навещать больного. Сам же Венский, на вопрос Курбского относительно упомянутого слуха, дипломатично отговорился тем, что война — не по его части.
Тут, накануне Валерианова дня (21 января), в комнату к Курбскому ворвался младший из дядей Маруси, весь сияя от удовольствия.
— Узнал ведь, узнал!
— Про Марусю? — встрепенулся и Курбский.
— Да нет же! Не я узнал, а он меня узнал, рукой еще вот этак махнул.
— Да кто такой, Степан Маркыч? О ком ты говоришь?
— О ком вся Москва говорит? О Басманове. Ведь ты же слышал, что государь нарочно вызвал его сюда из Северской земли?
— Слышал; да что мне в том?
— Как что? Он один ведь из всех наших военачальников дал отпор этому самозванцу…
— Ты забываешь, Степан Маркыч, — прервал Курбский, — что для меня то не самозванец.
— Ну, ну, не буду. Так вот, изволишь видеть, вышел я нонече ранним утром по делам своим из дому; как завернул на Арбат, — такое многолюдство, что с нуждою пробраться. «Куда, ребята? На пожар, что ли?» — «Какое на пожар! Басманова встречать: бояре с час уже, слышь, за город к нему выехали».
— И ты побежал за другими?
— А чем же я их хуже. Долго ли, коротко ли, загремели барабаны, затрубили трубы, засвистали флейточки. Ну, едут! И точно, впереди всех стрельцы, за стрельцами музыканты, а там царедворцы, сперва помельче чином, потом все крупнее, а за самыми крупными — он, наш батюшка Петр Федорыч Басманов! Как я тут гаркну: «Слава Басманову!» Услышал ведь, оглянулся на меня, да этак ручкой знак подал: «И ты, мол, здесь, милый человек?» Тут я заорал уже во всю голову: «Слава!» И народ кругом, спасибо, не выдал, подхватил; по всей улице, как гром, прокатилось: «Слава! Слава!..» Да ты не слушаешь, князь? — не без досады прервал сам себя Биркин, замечая раздумчивый и угрюмый вид своего слушателя.
— Все слышал, — отвечал Курбский. — Только дивлюсь я тебе, Степан Маркыч: с чего ты так обрадовался?
— Как с чего? Перво-наперво я тоже сын отечества; а потом… как знать? Коли подвернется какой ни есть подряд для царского двора, да этакий первый боярин словечко за меня замолвит, так мое дело и в шляпе: глядь, предоставят мне беспошлинный торг по всей земле русской…
Несмотря на свое удрученное настроение духа, Курбский не мог не улыбнуться над полетом купеческой фантазии.
— Басманов, сколько мне ведомо, — сказал он, — вовсе еще и не боярин, а не то что первый.
— Чего нет, то может статься; а что Басманову до боярства лишь рукой подать, — это как пить дать.
В данном случае Биркин оказался, действительно, пророком. Заглянувший на следующий день к своему пациенту Бенский рассказал ему о царских милостях, которых удостоился Басманов; на первом же приеме государь поздравил этого доблестного воина со званием боярина, тут же собственноручно поднес ему золотое блюдо, весом в 6 фунтов, насыпанное червонцами, да вдобавок пожаловал ему еще поместье с крестьянами, всякие ценные подарки и наличными деньгами две тысячи рублей.
Степан Маркович торжествовал.
— А? Что я говорил? Кабы только вспомнил теперича обо мне…
И этой надежде его как будто суждено было осуществиться. По крайней мере, не далее, как через три дня, перед воротами Биркиных остановились сани вновь пожалованного боярина. Оба брата едва поспели выскочить за ворота, чтобы высадить его из саней. Но на их низкие поклоны и благодарность за оказанную великую честь Басманов ответил только легким кивком. К немалому их разочарованию, он пожелал видеть лишь их постояльца, князя Михайлу Андреевича Курбского.
Сам Курбский никогда еще ранее не встречался с Басмановым. Первое впечатление, производимое на нас незнакомым человеком, редко нас обманывает. Уже самая внешность Басманова, этого статного, видного брюнета в новой, с иголочки, боярской ферези с привешенной к струйчатому шелковому кушаку саблей, была очень представительна. Но что особенно расположило Курбского в его пользу, это — открытое выражение его лица, благородная простота обращения. После обмена обычных приветствий, Басманов объявил Курбскому, что прибыл к нему по желанию самого царевича.
— Царевича Димитрия! — заликовал Курбский. Басманов, однако, охладил его пыл:
О, нет. Для меня, как и для всякого верного россиянина, есть один только царевич — сын и наследник нашего царя Бориса Федоровича, Федор Борисович.
— Так что же надобно от меня сыну твоего царя, боярин?
— Какая надобность, скажи, царскому сыну от заезжего чужеземца? В особых услугах твоих нужды ему, понятно, быть не может. Но царевич наш зело еще юн: не может взирать равнодушно на чужие страдания. Как узнал про постигшую тебя злую напасть, так совсем, поди, разжалобился, выпросил для тебя у государя дохтура, чтобы починил твои изъяны, а нынче вот и меня упросил тебя проведать. Плакаться тебе на здешних хозяев, кажись, не приходится?
Такое неожиданное участие к нему царственного отрока не могло не тронуть отзывчивого сердца Курбского. Да и самому посланцу доставляло видимое удовольствие передать ему эту отрадную весть.
— Благодарствую за спрос, боярин, — промолвил с чувством Курбский, — царевичу же Федору великое от меня спасибо. Живу я здесь в полном довольстве, как редкому пленнику живется! — добавил он со вздохом.
— Какой же ты пленник!
— А двух конных стражников у ворот ты, боярин, разве не заметил?
— Ну, те больше для почета.
— Бог с ним, с таким почетом! И знаю я, очень хорошо знаю, кому я в этом случае обязан.
— Кому?
— Шуйскому.
— Князю Василию Ивановичу? Да, он близкий советник государя…
— Близкий, да добрый ли, надежный ли?
— Ну, об этом, князь, не нам с тобой судить! — коротко обрезал Басманов щекотливую тему. — А что Шуйский — муж острого ума и у государя в большой силе, можешь видеть из того, что государь отрядил его теперь воеводой в ратное поле.
— Вот как! На смену Мстиславского?
— Нет, ему в помощь: князь Мстиславский доселе ведь не оправился еще от своих тяжелых ран.
— А что, боярин, раз зашла у нас речь о ратном поле, не дозволишь ли мне порасспросить тебя кой о чем, что тебе лучше ведомо, чем всякому иному?
— Спрашивай, князь; что смогу сказать — без нужды не скорою.
— Еще о Рождестве, когда я отбыл сюда из-под Новограда-Северского, ты с своими стрельцами не мог тронуться из замка. А теперь, вишь, ты уже здесь, в Москве, да принят еще точно победитель. Что же, ты пробился сквозь нашу цепь?
— Нет, я вышел из замка безвозбранно.
— Так, стало быть, верно, что осада с него снята?
— Снята на второй же день иануария месяца.
— Но почему? Идет тут молва (только не хотелось бы верить!), будто бы гетман Мнишек со всеми своими поляками убрался вдруг восвояси. Так ли?
— Так. А почему убрался — знаю только понаслышке от раненых, оставленных ими на месте. Казна гетманская в походе-де истощилась; жалованье ратникам платилось крайне неисправно; стали они роптать… При тебе, князь, этого разве еще не было?
— Было… — нехотя должен был признать Курбский. — Но гетман обнадеживал скорой победой.
— Ну, вот, и одержали они победу, отпировали ее, слышно, на славу. Однако жалованья своего никто все-таки, как ушей своих, не увидел. Тут уже все поляки возроптали, а некий пан Федро прямо будто бы пригрозил, что уйдет сейчас домой в Польшу с своим отрядом.
— И пускай бы убирался! — сказал Курбский. — Он всегда мутил других.
— Димитрий твой, однако, поопасился, знать, что уйдет этот Федро — и прочих не удержишь, тайно от других выдал ему с его ратниками все их жалованье.
— Вечно эта скрытность! А другие проведали о том и возмутились.
— Да, разграбили все припасы, разнесли боевые снаряды…
— Господи Боже мой! Да гетман-то чего глядел?
— Мнишек? Не знаю уж, правда ль, нет ли, но к нему будто бы в тот самый день и час прискакал гонец от короля Сигизмунда, с приказом, чтобы безмешкотно вернулся со всей своею ратью. Ну, он и не посмел ослушаться.
— Да не сам ли Сигизмунд дозволил ему раньше навербовать для царевича вольных рыцарей и жолнеров?
— Хоть и дозволил, да, ведь, без согласия польского сейма?
— Да, негласно.
— То-то же. А государь наш Борис Федорович отрядил к королю в Краков дворянина Огарева объявить тотчас войну Польше, буде поляки не будут отозваны. Король и нашел, видно, что дурной мир все же лучше доброй ссоры.