«Хороший человек — этот Басманов, — сказал себе Курбский. — Откуда только он у Годунова такую власть взял?»
О главной причине тому он, конечно, не мог знать: недавно еще Годунов прочил в мужья своей единственной дочери, княжне Ксении, своего первого воеводу, князя Мстиславского. Теперь же, когда Мстиславский, вместе с Шуйским, не мог одолеть самозваного Димитрия, а героем дня стал Басманов, Годунов наметил себе в зятья уже Басманова, обещав ему в приданное за Ксенией царства Казанское и Астраханское, не ранее, однако, пока тот не представит ему самозванца живым или мертвым.
Сам Басманов, впрочем, также не подозревал, что хотя царь и снизошел на его просьбу — удалить стражников от дома Биркиных, но что вслед за тем начальником сыскного приказа, князем Татевым, по особому царскому повелению, были отряжены двое ловких сыщиков, чтобы следить за Курбским на его прогулках по городу неотступно шаг за шагом.
Не зная этого, Курбский вышел на улицу в самом лучшем расположении духа. Сопровождал его только его верный казачок; за три месяца пребывания в Москве, Петрусь успел исходить Москву вдоль и поперек, а потому мог служить ему уже довольно опытным проводником.
Было тринадцатое апреля 1605 года, навсегда затем врезавшееся в память Курбского. Покамест, однако, ничто еще не предвещало рокового переворота, висевшего уже, так сказать, в воздухе, и на душе у Курбского было так легко, так хорошо! Погода стояла ведь такая солнечная, чисто весенняя; на пригреве было совсем даже тепло, почти по-летнему. За зиму хотя и навалило громадные сугробы снега (о вывозе его за город не было тогда, конечно, и помину), но, под действием весеннего солнца, от них остались только жалкие, серые кучи, с бесчисленными колдобинами и во-дороинами, по которым резво бежали и журчали мутные ручейки. На деревянных заборах и в видневшихся за ними безлиственных еще деревьях задорно чирикали и трещали воробьи. И прохожие на улице словно пробудились от долгой спячки: все шли как-то особенно бодро, посвистывая, со смехом перепрыгивая лужи и весело только вскрикивая, когда переложенные кое-где доски под ногой тяжело хлюпали по воде. На всех лицах была написана радость возрождения: «А ведь славно все-таки жить на белом свете!»
Так, по крайней мере, сдавалось Курбскому. У него самого встрепенулось во груди давнишнее, насильно заглушаемое им чувство. Он готов был опять поверить в возможность собственного счастья; а какое счастье было бы для него без Маруси? Если Богу угодно, то она, конечно, найдется; надо ему только уповать на милость Господню, молиться о том крепко, всем сердцем, всем помышлением…
И он уже в Кремле — в Архангельском соборе, ставит свечи перед святыми иконами, прикладывается к нетленным мощам угодников Господних и молится, молится, молится, сперва, разумеется, за нее — за Марусю, но потом и за своего царевича, за всех своих доброжелателей и недругов: за пана Тарло, Балцера Зидека и кто бы там еще ни был.
Когда он, наконец, вышел из собора, на душе у него был такой же мир и покой, как в самом храме. Впервые после долгого, долгого времени он мог опять всем своим существом отдаться окружающей жизни. А его юный спутник только этого и ждал, обращал его внимание на все, что попадалось на глаза.
— Смотри-ка, княже, — указал он на деревянную мостовую, проглядывавшую уже кое-где сквозь ледянисто-снежную кору. — Тут все равно, что по полу ходишь. Само собой, что этакий пол в одном Кремле.
— А камнем здесь разве совсем не мостят? — спросил Курбский.
— Камнем? — удивился Петрусь. — Да где ж ты наберешь столько камню, чтобы замостить целый город?
— В столице польской Кракове на всех лучших улицах мостовые каменные.
— Овва!
— Верно тебе говорю.
— Ты сам, княже, своими очами видел?
— Сам.
— Стало, верно. Ну, да ведь то какой ни на есть польский городишка, а это, на-ка, поди, Москва-матушка! Как пораскинулась! Сто лет мости — не замостишь.
Каменных мостовых Москва, действительно, дождалась только без малого через сто лет, при Петре Великом (указ 1692 г.).
— А вон и крючкотворы, чернильные души! — заметил Петрусь.
В самом деле, здесь же, под открытым небом, на Ивановской площади расселось за столиками несколько площадных писцов, а стоявший перед ними безграмотный люд диктовал им письма к родным, либо излагал им свои нужды для составления кляузных челобитных или оброчных, мытных, купчих и иных актов.
В Кремле же Петрусь подвел своего господина к царь-пушке. На ней был изображен царь Федор Иванович в царском облачении и со скипетром, верхом на коне. Тут Курбский узнал от своего казачка, что первым удовольствием этого царя было звонить в колокола.
Из Кремля они Фроловскими (ныне Спасские) воротами прошли в Китай-город, этот торговый центр столицы. И в ту пору уже вдоль Красной площади тянулись всевозможные торговые ряды: иконный, колчанный, пушечный, сапожный, красный, хлебный, калашный и соляной, рыбный, сельдяной, луковый, медовый, свечной и мыльный.
Тут же и Лобное место, где в большие праздники бывало богослужение, а также объявлялись народу всякие царские указы. Вокруг же шалаши да балаганы мелких торговцев шапками, рукавицами, кушаками и разной снедью.
Заметив, что Петрусь, облизываясь, заглядывается на лоток разносчика с разными простонародными лакомствами, Курбский купил для него пряников и орехов.
Жуя, грызя и щелкая, мальчик тем не менее находил время любоваться «небывалой красотой» разноцветных куполов церкви Василия Блаженного, а также рассказать своему господину о том зодчем, который создал это «великолепие» по приказу Грозного царя. К удивлению его, Курбский отнесся как будто неодобрительно к решительной мере царя, велевшего выколоть глаза искуснику-зодчему, чтобы тот отнюдь не вздумал построить такое же чудо для кого-либо другого.
Когда они затем меж торговых рядов проходили по Ильинке, сам Курбский остановился при виде одного любопытного зрелища: посреди улицы несколько цирюльников одновременно занимались стрижкой волос и не поспевали удовлетворить всех желающих, дожидавшихся своей очереди. Вся улица кругом была точно вымощена волосом, который никогда, по-видимому, не убирался; нога в нем утопала, как в пуховике.
— Вся Москва, кажется, стрижется сегодня! — заметил Курбский.
— А то как же, — отозвался Петрусь, — ведь ноне же суббота — день банный.
Из Китая пройдя в Белый город, они с Лубянки свернули к Кузнецкой слободе (в настоящее время — Кузнецкий мост). Но где теперь высятся каменные громады с зеркальными окнами роскошных магазинов, тогда стояли лишь простые лачуги, а сама улица представляла почти непролазные «великие» грязи.
— Однако, братец, в какую трущобу ты завел меня… — сказал казачку своему Курбский.
— Да не сам ли ты, княже, пожелал узнать Москву, как она есть? — оправдывался тот. — Спасибо, хоть вся жижа стекает в реку (Неглинной зовут) не то совсем бы проходу не было. Коли тебе чего позанятней, так сходим еще к Лебяжьему пруду. Какие там лебеди, я тебе доложу, — подлинно царские!
И повел он его топким берегом Неглинной и краем нынешней Театральной площади, где в не высыхавшей даже летом огромной луже гляделось как в зеркале, несколько ветряных мельниц; потом далее, вдоль глубокого рва за Кремлевской стеной, где теперь раскинулся великолепный Александровский сад, а тогда было чуть не сплошное болото, служившее притом свалочным местом. Поэтому Курбский был радешенек, когда они выбрались, наконец, к Лебяжьему пруду. Пруд настолько очистился уже ото льда, что лебедям было где плавать. Увидев подходящих, они не замедлили подплыть к берегу, а выползший из своей сторожки инвалид-сторож вынес для них Курбскому несколько ломтей ситника. Заплатив за хлеб, Курбский принялся кормить лебедей.
— А мне, княже, тоже можно? — спросил Петрусь.
— Разумеется.
Но мальчик, завладев самым большим ломтем, преспокойно стал уплетать его сам за обе щеки.
— Эге! Так ты это для себя! — улыбнулся Курбский.
— Да чем же я хуже лебедя? А тебя, княже, разве голод еще не пронял?
— Не то что голод, а жажда. Глоток бы воды…
— Зачем же воды, коли есть мед да брага? — подал голос сторож.
— Где, дедушка?
— Да вон сейчас тут, около Боровицких ворот, царское кружало, — буде твоя милость только не погнушается сесть за один стол с подлым народом.
Курбский, проведший не один год среди «подлого народа», не стал гнушаться и пять минут спустя, в сопровождении своего казачка, входил уже в кружало.
Кружалами, где народ «кружит», в старину назывались попросту питейные дома. Впрочем, кроме напитков, там можно было получать и разного рода снедь. Поэтому Курбский, присев о край длинного стола в красном углу, очищенный для него «подносчиком», велел подать чего-нибудь посытнее для Петруся, себе же потребовал только кружку меда.