— Серьезно? Есть такое дерево? — у меня похолодело внутри. — А как оно называется?
— Не знаю. И бабушка не помнит. Она это где-то читала, но не помнит даже где.
— Интересно.
— Конечно. Ты представляешь, если плохое настроение, съел — и хохочешь себе.
— Ага.
— А папа сказал, что в Мексике растет кактус без колючек — лофофора, священное растение ацтеков. Если его пожевать, то тоже будет хорошее настроение. Еще и разные галлюцинации — цветные, зрительные и слуховые.
— Ага…
— Ну, хорошо… Я тебя уже заговорила. Нужно уже за уроки садиться. До свидания.
— До свидания.
Я положил трубку. Она, наверно, почувствовала, что я почему-то скис, и, ничего не спрашивая, поспешила закончить разговор. Я был благодарен ей за это. Я ничего бы не смог сказать. Мне почему-то сразу стало жутко, когда услышал про это «веселое дерево» и лофофору. Значит, вправду есть такие растения. До сих пор я всё-таки часто думал о смех-траве, как о чем-то нереальном, сказочном, как о порождении творческой фантазии народа (сказал Чак). И леший Елисей Петрович, и моё бестелесное падение в прошлое — все это было, но было в том гипнотическом состоянии полусна-полумечты, в которое неведомо каким образом погружал меня Чак.
А тут целиком живая действительность. И в ней, оказывается, существуют «веселое» дерево и священный кактус лофофора.
Я был взволнован.
И вообще, что это такое — юмор? Откуда он берется в человеке? Чем он питается, как появляется и почему исчезает?
Почему то, что говорит один, смешно, а что говорит другой — совсем не смешно (хотя видно, что хочет рассмешить)?
Почему один и тот же человек говорит один раз очень смешные вещи, а в другой рак, как не старается, не может сказать ничего смешного?
И как же горько клоуну, который утрачивает способность веселить людей! А это, я читал, пережили чуть ли не все клоуны мира. И публика так безжалостна. Еще вчера она смеялась над шутками своего любимца, а сегодня она возмущается его неуклюжим скоморошеством. Ведь смех — это радость. Это непременная составная часть человеческого счастья!
Мы договорились с Чаком встретиться в четыре на площади Богдана. Уже было четверть третьего, мне еще нужно успеть сделать уроки, а я не могу ни за что взяться. Нет сил сосредоточиться, мысли скачут, путаются, перепрыгивают друг через друга.
Впервые за всё время я вынужден буду, наверно, соврать Чаку. Письменные я еще так-сяк сделал, а устные не смог. Оставил на вечер.
Чак сидел на лавочке, а Елисея Петровича не было.
— Нужно немного подождать, — поприветствовав, сказал Чак. — Елисей Петрович в зоопарке. Привезли новый экспонат — бурого медведя, и он с непривычки очень тоскует в неволе.
Я был даже доволен, что его нет. Я хотел рассказать Чаку о «веселом» дереве и лофофоре.
Выслушав меня, Чак улыбнулся.
— А ты думал, что это выдумка? Что никакой смех-травы, зелья-веселья существовать не может? Нет, Степа. Даже в каждой выдумке есть доля правды.
— А знаете… нам телефон поставили, — выпалил я.
— Ну-у! Поздравляю! Теперь к тебе можно звонить?
— Ага.
— Давай номер. — Чак вытянул из кармана авторучку и записную книжку, записал номер нашего телефона. — Значит, так… Мы с Елисеем Петровичем предварительно уже виделись. Он с помощью своего времявизора заглянул в ту эпоху и всё разведал. Ситуация такая… Пока его нет, я тебе расскажу. Весной 1648 года Богдан Хмельницкий поднял козаков в Запорожье. Началась освободительная война украинского народа против польского короля. В мае в битве у Желтых Вод, а потом в битве под Корсунем козаки Богдана Хмельницкого разгромили войска шляхты. Росло войско Богдана. Отовсюду, бросив всё, потянулись к Хмельницкому и козаки, и селяне. Только женщины и дети оставались в городах и селах. По приказу Богдана трехтысячный отряд двинулся на Киев. И Тимоха Смеян среди них. Сбежал из города киевский воевода Адам Кисель. Сбежали шляхтичи, осталось только «простонародье» — мещане, козаки и селяне, которые присоединились к повстанцам. но недолго пробыли козаки Хмельницкого в Киеве. Уже в июле они выступили в поход на Брацлавщину[10]. И шляхта с помощью митрополита Сильвестра Косова восстановила в Киеве власть польского короля. Вот в это время братья-доминикане Игнаций Гусаковский и Бонифаций Пантофля (которых ты уже знаешь) коварно захватили раненного бесчувственного Тимоху Смеяна и заперли его в темной келье своего монастыря. Несколько месяцев держали его в там, выпытывая секрет зелья-веселья. Но он лтшь смеялся над ними. И вот настал декабрь.
Послышались быстрые шаги. К нам подбегал запыхавшийся Елисей Петрович.
— Извините… Здравствуйте… что задержался, — лицо Елисея Петровича было взволнованное, очки съехали на кончик носа. — Так, знаете, Мишка (новенький наш) переживает — больно смотреть. Как маятник, по клетке — из угла в угол, из угла в угол. Первый день в зоопарке. Тяжело. Давайте я вас быстренько перенесу и снова к нему. — Он достал из кармана времявизор, покрутил окуляр, ставя «экспозицию». — Та-ак! Тысяча, значит, шестьсот сорок восемь. Пять… четыре… три… два… один!.. Поехали!
У меня уже знакомо зашумело в голове и поплыло все перед глазами.
Глава 15
В монастыре. Шайтан-ага. Хмельницкий вступает в Киев. Слава!.. Слава!.. Предательский удар. «Скоморох Терешко Губа… один из семидесяти, которых…»
Стояли мы на том же месте, напротив Софии. Только не было ни памятника Богдану Хмельницкому, ни Присутственных мест, ни вообще домов вокруг. И колокольни Софийской не было, и сам собор выглядел по другому, купола были круглыми (византийскими, как сказал Чак). И площадь не замощенная, просто заснеженный пустырь, по которому холодный декабрьский ветер гонял поземку.
— Нам туда, на Подол, — кивнул Елисей Петрович вправо, в сторону Михайловского монастыря, подскочил и взлетел. Мы с Чаком тоже подскочили и взлетели.
Я летел и удивлялся — неужели это Киев? Отдельными островками стояли церкви и монастыри. Улиц не было видно, окруженные садиками одноэтажные домики были раскиданы на значительном расстоянии друг от друга.
На берегу Почайны распростерся огромный базар — знаменитый, самый старый в Киеве Житный торг. Десятки, а может, и сотни саней, нагруженных разным товаром, в беспорядке скучились на нем. Надышанное множеством людей и коней белое облако клубилось над базаром.
— Киево-Могилянский коллегиум, — сказал Чак, показывая на одноэтажное каменное строение с церковью, что стояла прямо у базара.
Я кивнул.
С надстроенным вторым этажом оно стоит и сейчас на Красной площади. Мемориальные доски сообщают, что тут учились и работали Михаил Ломоносов и Григорий Сковорода.
Мы пролетели мимо коллегиума, миновали Житный торг и приблизились к мрачного вида монастырю, обнесенному каменным забором.
— Это! — сказал Елисей Петрович, опускаясь на землю. — Дальше вы уже сами. Вот там, в глубине двора, в маленькой темной келье. Видите узенькое не застекленное оконце… Ну, бывайте! Я назад в зоопарк.
И Елисей Петрович исчез.
Мы с Чаком поднялись в воздух, преодолели стену и двинулись по безлюдному заснеженному монастырскому двору.
Еще, не долетя до оконца, мы услышали из кельи веселую песню:
— Гой-да! Гой-да! Тру-лю-лю! Я грустить не люблю! Гой-да! Гой-да! Хи-хи-хи! Пусть печалятся враги!
Оконце в толстой, почти двухметровой кирпичной стене было узкое, как бойница. Оно сразу напомнило мне окошко в камерах-одиночках Косого капонира, самой страшной киевской тюрьмы, где когда-то сидел подпоручик Борис Петрович Жадановский — руководитель восстания киевских саперов в 1905 году. Теперь там музей. Я три дня не мог прийти в себя после посещения этого музея.
И теперь, когда я вместе с Чаком проскользнул сквозь оконце в келью, меня всего аж передернуло от мысли о Косом капонире.
В келье не было ничего, кроме подстилки из гнилого сена на каменном полу. На этой подстилке, обхватив руками колени, сидел Тимоха Смеян и пел. На нем была порванная свитка, босые ноги посинели от холода. Но в глазах прыгали чертики веселости и непокорности.
Ржаво заскрипел и металлически клацнул замок на окованных железом тяжелых дубовых дверях. Они со скрежетом отворились, и вошли двое. Одного я сразу узнал — это был брат Игнаций Гусаковский. Второй — закутанный с головы до ног в какие-то тряпки так, что и лица нельзя было разглядеть.
— Не хотел с нами по доброму, — сказал брат Игнаций. — Придётся по-злому. Этот то тебя заставит. — И, обернувшись к таинственной фигуре, произнес: — Давайте, Шайтан-ага! Только помните про уговор. И быстрее. Все наши уже убежали. Только мы с братом Бонифацием задержались. Быстрее!
Тот не ответил. Наклонился к Тимохе.
Раздвинулись тряпки, и хищно блеснули маленькие раскосые глазки на желтом скуластом лице.
— Слушай, ты, собака! Я посланец хана крымского Ислам-Гирея. Хан услышал о зелье-веселье, смех-траве и хочет иметь её у себя. Воля хана — закон. И я сейчас вытяну из тебя все жилы, но ты скажешь мне…