— Но, чтобы добраться тебе до Москвы, коня тебе да вожатого было мало — надо было тебе и вид пропускной выправить, и денег на путь-дорогу малую толику? — вставил царевич.
— Вида мне неоткуда было взять; денег же благодетель мой сунул мне за пазуху кошель полный, как я ни упирался: «будешь-де в чести — вернешь, а не будешь — так Господь мне вернет». Да не надолго мне тех денег хватило! — добавил Курбский и рукой махнул.
— Что так?
— Вожатым-то мне дал он слугу своего, по имени Ретруша. Был же то, государь, никто иной, как известный тебе холоп здешний Юшка.
— Как! Тот самый Юшка, что церковь православную тут спалил да наутек пошел?
— Тот самый.
— И он же, пожалуй, дорогой потом обобрал тебя?
— Криводушный он человек, правда; да как чужие мысли вызнать? Когда, много спустя, снова мы с ним столкнулись, он ото всего отперся.
— Дивлюсь я на тебя, Михайло Андреич! Словно бы щадишь еще негодяя. Угля сажей не замараешь! Разве ты сейчас-то тогда кражи не заметил?
— С дороги-то, государь, шибко, вишь, притомился, соснулося; а как хватился, так Юшки вместе с конем моим и деньгами и след простыл.
— Так как же не он?
— Да ведь опосля всеми угодниками клялся, что неповинен: отошел-де, заблудился, а кто меня во сне обобрал — не ведает. Ну, да Господь с ним! Вывел он меня перед тем уже далеко, за самый рубеж русский, так что я, хоть бы и хотел, не мог бы вернуться: ни коня, ни денег не было; да хоть бы даже как ни есть добрался назад к своим — великий бы мне только стыд и зазор учинился. И отрекся я от всего прошлого, дал себе заклятье никому не сказывать своего роду-племени и идти прямо на Москву: авось-де Бог милостив, не покинет меня, бездомного, безродного. Не далеко, однако, довелось мне так-то пробраться: без гроша медного в кармане я волей-неволей должен был кормиться под окнами подаяньем добрых людей; платье же на мне чистое, панское, да и обличье мое тоже, может, выдавали всякому, что я не простого холопского рода. Незадача! Меж Дорогобужем и Мосальском перехватили меня сторожевые люди князя Василья Федорыча Рубца-Мосальского. «Кто-де такой да откуда?» Я им, знамо, не сказался; не сказался потом и самому князю их, когда меня привели пред его очи. Не лих был старик-князь, да крутенек, нравный человек, не спустил бы мне, пожалуй, моего запирательства, кабы не юный сын его, княжич Иван. Был тот мне почти однолеток и стал просить старика подарить меня ему. «Возьми ж его, да вышколи, смотри, выбей дурь-то!» — с усмешкой молвил князь Василий и предоставил меня баловню сыну в полную власть, словно бы бессловесную тварь какую: коня либо щенка борзого. Уразумел я тут на себе впервой, что за зло такое — холопство.
— И не вынес, бежал из неволи? — спросил Димитрий.
— Бежал… Но не сейчас: выжил я три с лишком года…
— Стало быть, житье у них было все же не такое уж невыносимое?
— Нет, жаловаться мне на житье-то — Бога гневить: дом — полная чаша, был я в первых слугах… Так у них, может, и век бы скоротал, кабы… кабы только.
— Кабы что? Чего умолк, Михайло Андреич? Что же, не ужился?
Тяжелые, видно, воспоминания нахлынули на Курбского: в чертах его отпечатлелась глубокая душевная борьба. Он провел рукою по разгоряченному лицу, встряхнул кудрями, как бы отгоняя рой темных дум, и, переведя дух, промолвил:
— Не ужился, да, а почему — не все ли едино? Пусть это останется тайной и для тебя, государь, не погневись на том! Не нуди меня! Была тут, каюсь, и моя тоже вина, а того паче насилье надо мною. Без ножа голову сняли… И не стерпел, тайком ушел… в темный бор…
— К татям-разбойникам?
— Это тебе, государь, также Юшка выдал? Попал я, точно, в шайку — не по своей охоте, нет: окружили меня с кистенями, рогатинами, стал было отбиваться. Но тут, глядь — Юшка подвернулся: «А, — говорит, — старый друг и приятель! Не троньте его, братцы: отвечаю вам за него». Как сам он угодил к ним — не ведаю. Была же то хоть голытьба, людишки последние, да судя по человечеству, все же христиане православные: от лютого голодамора из деревень своих на придорожный промысел пошли. От голода и человек хищным зверем обернется! Но скажу по совести: не были то заправские изверги, кровопийцы: задаром, для потехи одной, никого не губили. А коли сгоряча, в рукопашной, иной раз кого, случалось, и покалечат, то после ни мало не возбраняли мне ходить за ним, поставить на ноги и выпроводить на большую дорогу.
— То-то вот Юшка корил мне тебя в малодушии, — сказал царевич, — «… никого-де толком не пристрелил, не прирезал».
— В этом он не оболгал меня, — подтвердил Курбский, открыто глядя в глаза царевичу, — если я прожил в шайке целые полгода, то лишь за тем, чтобы не дать им попусту кого пристрелить, прирезать. И этого-то Юшка простить мне никак не мог, особливо того, что я из-под его собственного ножа старика-еврея вызволил. В Вильне, как сведал я тогда от самого него же, от Юшки, надо мною вечную банницию[5] изрекли; ждать от меня ему впереди было нечего, и не скрывал он уже своей злобы на меня, не задумался бы, пожалуй, самого меня ножом пырнуть, кабы не побаивался меня да товарищей. Но тайным наговором своим он успел-таки натравить их на меня: стали они коситься, стали меня боярчонком звать, что не только черной работой их — разбоем гнушаюся, но и дуван дуванить с ними брезгаю. Невмоготу стало мне с ними; поговорил я по душе с атаманом нашим: «Так и так, мол, не житье мне с вами, братцы; отпустите, Бога ради, на все четыре стороны…»
— И отпустили они тебя?
— Отпустили, но взяли зарок со страшным заклятьем — никого не выдавать, да и самому им на Руси отнюдь уже не попадаться. Дал мне атаман еще на прощанье ружьишко немудрящее, дал пороху да свинцу: «Уходи, мол, братец, только подалей, за рубеж, что ли». И ушел я за рубеж, на Волынь; благо, язык здешний знал; прожил полещуком, почитай, год целый…
— Покамест со мной не повстречался? — подхватил царевич. — Но отныне, с сего же дня, ты будешь для всех тем, чем тебе Господь быть судил, — князем Курбским.
— Твоя воля, государь! Но ты слышал сейчас, что я — баннит, что я уже не Курбский, а просто Михайло Безродный. Дозволь же мне, как особую милость, быть по-прежнему гайдуком при тебе.
— Нет, друг мой, не дело ты говоришь, — решительно сказал царевич, кладя на плечо ему руку. — Был ты баннитом, положим; но для меня король Сигизмунд, увидишь, банницию с тебя снимет. Все же здесь уже знают, что ты Курбский; мне самому нужен тоже близкий человек родовитый: тебя в очах их озаряет мой царский сан; от твоего княжеского сана также точно и сам я ярче свечусь. Ляхам требуется пышность и блеск. С волками жить — по-волчьи выть. Ты — мой богоданный друг…
— Но родня моя, государь…
— Родня твоя будет еще у ног моих, будет молить признать ее также, как признал я тебя! Ты — князь Курбский для меня, для них, для всех! Ни слова более!
Глава двадцать восьмая
НА КРАСНОГО ЗВЕРЯ
Размолвки между двумя братьями Вишневецкими не осталось и следа. Благодушный князь Адам по-прежнему подпал под влияние своего старшего брата, и, чтобы изгладить память о той размолвке и у других, братья сговорились устроить большую травлю на красного зверя в общем их наследственном бору на реке Икве.
Еще накануне дня, назначенного для травли, сверх прежних гостей, в Жалосцы понаехало человек тридцать вельможных и ясновельможных панов и пани-чей, рассчитывавших, если не стяжать лавры Немврода, то по меньшей мере воспользоваться сутки-другие широким гостеприимством князя-воеводы. Нечего говорить, что, в чаянии завтрашней потехи, ужин был очень одушевлен; столовая то и дело оглашалась хохотом, виватами, звоном кубков и поцелуями. Не будь надобности подняться спозаранку, чтобы не прозевать охоты, бражники едва ли и к полуночи разошлись бы по своим покоям.
Когда с первым проблеском зари Курбский вместе с царевичем вышел под главный портал замка, глазам его представилась самая оживленная картина. Вишневецкие и большинство гостей были уже налицо. Все разрядились в охотничьи снаряды: кроме оружия огнестрельного и холодного, у всякого висел через плечо охотничий рожок, а за поясом был заткнут арапник. Сообразно своим званиям, участники охоты стояли небольшими кучками, хвастаясь друг перед другом своим вооружением. Князь Константин, известный знаток лошадей, в обществе нескольких магнатов любовался на выводимых конюхами ретивых коней, которые в нетерпении били копытом землю и задорно ржали. Несколько любителей собак столпились около псарей, которые с трудом сдерживали на сворах гончих псов, в радостном ожидании рвавшихся на волю и заливавшихся на разные голоса оглушительным лаем.
Главный ловчий, высокий и мрачный на вид старик с густыми черными бровями и с длиннейшими белыми усами, собрал вокруг себя в одном углу двора доезжачих и одним отдавал какие-то приказания, других заставлял при себе повторять на рожках условленные охотничьи сигналы. Нагруженные посудой и всякими продовольственными припасами фуры были отправлены на место охоты еще с полночи.