Вот и лесок, где приставать Витьке с ребятами, молодой сосонник, чистый, будто подметенный. Но это только кажется, что он будто подметенный. Сквозь междурядья вдали проблескивает река, но какие ж они длинные, эти междурядья! И как больно, наотмашь, хлещут ветки, а хворост стреляет под ногами, и каждая хворостинка сделана из одних лишь острых сучков, а шишек в тысячу, нет, в миллион раз больше, чем там, на открытом месте. И губы сухие, шурпатые, по ним больно провести языком, и дышишь, как та Ростикова щука на плоту, потому что расстояние в полкилометра с такой скоростью мы не бегали даже на школьном стадионе. Мы вообще не бегали на стадионе расстояний в полкилометра, — шестьдесят метров, сто от силы, а где они остались, те сто? Не там ли, где я споткнулся о камень, сбил ноготь и содрал кожу с локтей? Или там, где Ростик наступил на колючую проволоку? Краем глаза я видел, как он подпрыгнул и вскрикнул, а потом отбросил эту проволоку и, прихрамывая, побежал дальше. Кажется, именно тогда я его обогнал. Он здорово бегает, ничего не скажешь, да и я не слабак — стометровку за 12,6 по секундомеру, но за отцом мы оба не смогли угнаться. Ноги у него железные, что ли, у отца, — шишки так и выпрыгивают из-под пяток, будто выстреленные…
Мы отстали от отца метров на двадцать. Задыхаясь, скатились с обрыва и очутились по пояс в воде: здесь глубина начиналась прямо у берега. С ногами творилось что-то непонятное: сначала будто обдало кипятком, через мгновение стало так легко, хоть ты беги этой же дорогой назад, а затем они тупо заныли.
Но прислушиваться к этому не было ни времени, ни возможности.
Мимо нас вниз по течению медленно плыла рыба. Мы стояли не в воде, а в рыбном месиве, в котле с ухой, только больно уж необычной формы был этот котел, и выхлебать его не смог бы ни один обжора в мире. Вывернутые взрывом из омута, оглушенные, покачивались в этом «котле» лещи, плоские и широкие, как лопаты; тусклым старинным серебром отливала их чешуя. Догорали ярко-красные плавники окуней-горбылей Полосатые щуки и щурята казались деревянными и раскрашенными — хоть бы одна зашевелилась! Под силу это оказалось только золотистому язю, он вдруг сделал несколько судорожных движений хвостом и плавниками и опустился вниз, исчез, но метров через восемь вода снова вытолкнула его на поверхность, словно не принимала, словно не нужен он был реке, такой беспомощный, такой вялый, и язь, и уже не язь…
И всех этих королей, принцев, князей и разбойников речных глубин окружала блистательная свита из плотвы, красноперок, подъязиков и подлещиков, уклеи и прочих безродных верховодок. И было их — маленьких, очень маленьких, крохотных, совсем мальков — как шильника в сосновом бору: белая дымчатая полоса.
Остолбеневшие, мы смотрели на эту рыбную похоронную процессию, когда снизу, из-за кустов, послышался скрип уключин и вынырнула синяя плоскодонка. В плоскодонке было двое. Один в стянутом к затылку коричневом берете и желтой шелковой майке, греб, он сидел к нам спиной. Второй — чернявый, в расстегнутой на волосатой груди зеленой тенниске, заправленной в черные, до колен, трусы, стоял на корме. В руках у него был сак. Этим саком, как огромным дуршлагом, он торопливо процеживал реку и швырял рыбу в лодку. Он был так занят этой работой, что даже не заметил нас.
— Поворачивайте к берегу. — Отец был бледным и спокойным, только голубая жилка часто-часто билась на шее. — Вы арестованы.
Чернявый от неожиданности присел. Второй выронил весла и обернулся.
— Африкан! — Я почувствовал, что задыхаюсь, как в том сосняке, когда в междурядьях уже проблескивала река, а воздуха не хватало даже на пять шагов. — Афри-ка-а-ан!
— Тимка… Ростик… — Африкан вскочил. Лодка угрожающе закачалась, и он снова шлепнулся в лодку, успев повернуться к нам лицом. — Глеб Борисыч… Как вы сюда попали?! Откуда вы?
— К берегу! — повторил отец и шагнул поглубже — течение потащило лодку назад, к кусту.
— Что, племяш, никак, знакомые? — просипел чернявый, удерживая лодку коротким кормовым веслом, и я вдруг догадался, что это — брат Африкана Гермогеновича, тот самый, к которому Таракан уехал в деревню: то-то удивительно знакомым показалось мне его лицо! — Суседи?! Слава те, господи! До смерти напужали… Орут, что тебе рыбоохрана. — Он снова заработал саком. — Лады, лады, не надсаживайтесь — поделимся. Чего уж там… Одно слово — суседи. Не стойте, раззявившись, подбирайте, что покрупней, да на берег… Тут на всех хватит! Подгреби, Африкаша, вон еще сколь несет. Свои люди — помиримся.
Африкан поерзал на лавке и взялся за весла. Он не верил, что мы — «свои люди», он знал, что этому никогда не бывать: мы чужее чужих. Но рыба еще плыла, и жаль было упускать добычу. И он начал грести, неудобно занося вперед весла и забирая к фарватеру, а сам не сводил с нас настороженных, юлящих глаз.
И тут мы совершили ошибку. Нужно было прикинуться, что от нас и впрямь можно откупиться десятком-другим рыбин, и мы взяли бы их голыми руками: руки-то у нас, действительно, были голые. Но отец не умел или не захотел прикидываться.
— Немедленно поворачивайте к берегу, а то я утоплю вас вместе с вашим корытом! — сжав кулаки, гаркнул он. — Ах ты, тварь ползучая, свояков вздумал искать! Считаю до трех. Раз!..
— Вона ты как заговорил! — набычился чернявый. — Хреновые у вас суседи, Африкаша. Ну-ну, попробуй утопи… Только гляди, чтоб самому раков не кормить!
— Два!
Чернявый отложил сак, нагнулся и вскинул ружье.
— Где два, там и три! Валяй, если жить надоело.
Сухо щелкнули взведенные курки, и два черных ствола, как два застывших зрачка, уставились на отца. Между нами не было и пятнадцати метров, промахнуться с такого расстояния невозможно.
— Ах ты, сволочь! — глухо сказал отец и шагнул вперед и в сторону, чтоб отойти от нас. — Ружьем грозишь…
Он пригнулся, словно для броска, но я схватил его за руку. Я вцепился в его руку мертвой хваткой, я повис на нем, чуть не сбив его с ног, и тут пронзительно заверещал Африкан:
— Дядя Клава, положь ружье! Положь ружье!
Африкан закачал лодку, и чернявый пошатнулся.
— Так ведь я понарошке, Африкаша, — хрипло засмеялся он. — Стану я об это дерьмо гадиться…
У меня почему-то стали ватными ноги. Я разжал пальцы на отцовской руке, и на меня начала медленно опрокидываться Береза. Она вставала на дыбы вместе с плоскодонкой, с прибрежными кустами, с поредевшими рыбами на воде, и я отступил перед этой громадой, споткнулся и упал. Ростик подхватил меня под мышки и потащил к берегу, а отец глубоко вдохнул воздух и нырнул. В то же мгновение чернявый дернул пускач — впопыхах мы даже не заметили подвесного мотора, прикрытого пиджаком, — и лодка рванула к левому берегу во все свои лошадиные силы.
— Съел?! — захохотал чернявый, когда отец вынырнул и растерянно закрутил головой. — То-то жа, голоштанная команда…
Отец повернул назад. Пошатываясь, вышел на берег. У него глубоко запали глаза и дергались губы.
— Все равно не уйдете… Хоть сто моторов ставьте. Под землей найдем.
— Не докажете! — Лодка описала дугу и лихо пролетела мимо нас. — Не пойман — не вор! А вам нас споймать — кишка тонка!
Набирая все большую скорость, плоскодонка скрылась за кустом. Африкан торопливо вытаскивал из уключин весла.
— Хоть бы катерок какой… — заскрипел зубами отец, сел на песок и сжал руками виски. — Хоть какая бы посудина. И как только решились, гады, — средь бела дня… Вот они, твои «настоящие мужчины», Ростик. Сильные, смелые… С ружьями, с моторами, со взрывчаткой… Всю землю готовы себе в карман запихнуть, после них хоть трава не расти…
Ростик угрюмо молчал. На потемневшей реке редкими искрами вспыхивали оглушенные мальки. Обычно оживленная, как большая дорога, сейчас река была пустынной — ни тарахтения буксирного движка, ни комариного звона катерного мотора. Будто вымерло все от истока до устья или заснуло.
— Из какой он может быть деревни, этот «дядя Клава»? — вслух подумал я. — Много тут до Крупицы деревень, отец?
— Четыре, — не поднимая головы, ответил он. — Заречье, Хвойники и Сычково на правом берегу, Бобры на левом.
— Зайдем во все четыре! — проворчал Ростик. — Не иголки, не затеряются. Тем более — фамилию знаем.
— Верно, — встрепенулся отец. — А теперь — к плоту. Вон какая туча наползла…
Сизая набрякшая туча уже затянула полнеба, в ней глухо ворочался с боку на бок гром. Тугим полотнищем хлестнул ветер, закачал кусты, погнал по воде крупную рябь. Мы побежали вдоль берега назад к повороту, где над густыми сосенками лисьим хвостом метался столб рыжего дыма: ребята разожгли костер.
Пока мы добежали до плота, от ясного солнечного дня не осталось и следа. Стало темно и зябко, будто сумерки опустились на землю. Потом вдруг послышался протяжный треск. Казалось, что ветер выдирает на крутояре огромное дерево; не выдержав напора, трещат, рвутся его корни. На бегу я задрал голову и увидел это дерево: его густая огненно-зеленая крона, искрясь, раскачивалась прямо над нами, ствол раскалывал небо, а перепутанные оборванные корни свешивались за горизонт. Дерево пульсировало, но по ветвям, стволу, корням его бежал не живой сок земли, а разряд электричества, наверно, он был мощнее всех электростанций мира, вместе взятых. Когда молния наконец погасла, из края в край прокатился такой грохот, что мы, не сговариваясь, прижались к глинистому обрыву. Вот так, наверно, грохотало, когда тысячи наших орудий разом повели огонь по Берлину. Или когда стартует космический корабль… Или когда взрывают атомную бомбу…