— А ты? — спрашиваю я. — Ты был — бабушкин?
— Бабушкин… — тихо признается Леня. — Она со мной дружила. Как с большим все равно! Когда уже она совсем умирать стала, она мне все повторяла: «Помни, Леня, теперь Иван Константинович — твой дедушка, и ты его слушайся, и дедушкой его зови! И еще второе — музыку не бросай!»
— Музыку?
— Да. Вот завтра придут вещи наши и бабушкин рояль.
Я тебе поиграю… Дедушка не хотел, чтобы я был музыкантом. Он меня в кадетский корпус отдал… Бабушка мне говорила: «Возьмешь ноту — ля бемоль, лиловую, сиреневую — и слушай: это мой голос, это я с тобой разговариваю…»
Мы молчим до самого нашего дома. Стоим, ждем, пока подойдут отставшие мама и Иван Константинович.
Если бы Леня был девочкой, я бы ему сказала: «Давай дружить, а?» Вот так, как сказала мне Лида Карцева!
Но как-то не говорятся у меня эти слова… Никогда я с мальчишками не дружила.
Уже попрощавшись и уходя с Иваном Константиновичем, Леня кричит мне:
— Так ты смотри приходи к нам!
Я кричу ему вслед:
— И ты к нам приходи!
Только тут я вспоминаю: с Тамарой мы с самого начала и до нашего ухода были и остались на «вы».
Глава двенадцатая. «ДЕЙСТВИЯ СКОПОМ»
Тамара появляется у нас в институте не сразу. Иван Константинович должен еще хлопотать перед попечителем Учебного округа о том, чтоб Тамару приняли в институт, а Леню — в гимназию.
Все мои подружки сперва набрасываются на меня с вопросами: «Ну как? Приехала твоя Тамарочка? Какая она? Когда придет к нам учиться?» Но я отвечаю сдержанно, сухо, и их восторженное представление о «замечательной Тамарочке» — я же им и наболтала еще до ее приезда! — помаленьку блекнет. К тому же нам некогда этим заниматься: у нас появилась очень важная новая забота. Скоро конец трети учебного года (у нас в институте учебный год делится не на четверти, а на трети). Треть подходит к концу, и многие девочки уже ходят заплаканные. Ведь очень много уроков пропало сперва, когда-ежедневно служили молебствия о здравии государя Александра Третьего, потом из-за панихид, а на три дня по случаю государевой смерти вовсе освободили от занятий. Поэтому учителя подгоняют нас теперь изо всех сил, чтобы мы во что бы то ни стало прошли все, что полагается пройти за первую треть. Но у нас есть девочки, которые и с самого начала года учились плохо: то ли им трудно, то ли им скучно, то ли они плохо понимают, что говорят учителя, но они сперва получали тройки, тройки с минусом, тройки с двумя минусами, а теперь, после всех пропущенных уроков, не справляются с тем, что задано, и съехали вовсе на двойки!
Среди этих девочек есть такие, что, если объяснишь им толково, они понимают и учатся лучше. Вот у нескольких из нас — у Лиды Карцевой, у Мани Фейгель, у Вари Забелиной, у меня — возникла мысль, которая нам очень нравится: приходить в институт ежедневно на сорок пять минут раньше и заниматься с двоечницами. Но это надо обсудить где-нибудь подробно, толково, а главное — без помехи, без опаски, без оглядки на подслушивающую Дрыгалку. Она ведь вездесущая! Куда от нее спрячешься? Где его найдешь, такое место, у нас в институте?
Есть оно, это райское место! Есть он, этот остров свободы! Это — извините за прозу: ватерклозет.
Даже удивительно, как подумаешь: в нашем институте, где все время синявки, классные дамы, шныряют между ученицами, подсматривают, подслушивают, лезут в ящики, читают письма и записки, вынюхивают — ну совершенно как полицейские собаки! — ватерклозет устроен, как неприступная крепость, окруженная рвом! В самом конце большого коридора есть маленькая дверь, сливающаяся по цвету со стеной. Откроешь эту дверь, войдешь, — и сразу прохладно, полутемно, и, что совсем удивительно, страшно тихо: как во всех старинных зданиях, стены здесь массивные, такие толстые, что они непроницаемы для звуков. Жужжание, шум, крик, громкий разговор в коридоре во время большой перемены — ведь нас в институте пятьсот человек! — сразу словно ножом отрезало за тяжелой дверью. Там начинается полутемный внутренний коридор, ведущий к уборным. Он очень длинный. Постепенно он светлеет, в нем появляются окна, замазанные белой краской, и наконец коридор вливается в большую комнату с несколькими окнами: как бывает предбанник, так это — предуборник. Здесь девочки сидят на глубоких подоконниках, болтают, даже поют, даже завтракают. Отсюда уже две двери ведут в самые уборные. Вот предуборная комната — это единственное место во всем институте, где можно чувствовать себя совершенно свободно: делать что хочешь, говорить что вздумается, петь, кричать, хоть кувыркаться!
Когда-то кто-то — наверно, из старших классов — назвал это учреждение «Пикквикским клубом». Потом его стали называть «Пингвинским клубом», — ведь младшие не читали «Пикквика», да и старшие читали его далеко не все. Сейчас он уже называется просто «Пингвин». "Приходи на большой перемене в «Пингвин» — и. т. д.
Вот в этом «Пингвине» мы сидим на подоконнике — четыре девочки, четыре заговорщицы: Лида, Маня, Варя и я. Нам надо составить список учениц-двоечниц, установить, по какому предмету у них двойки, и закрепить их для занятий за каждой из нас. Лида будет заниматься с теми, кто отстает по французскому языку, Маня и Варя — по арифметике, я — по русскому языку. Каждая должна предупредить всех девочек своей группы, когда и где будут происходить занятия, — вообще позаботиться обо всем. В моей группе пять девочек: Малинина, Галковская, Ивашкевич и еще две девочки со странными фамилиями, из-за которых я в первый день занятий разобиделась на них чуть не до слез. Это было еще до первой переклички, и мы тогда не знали, как кого зовут. Около меня стояли, держась под руки, две очень милые девочки. Они мне понравились, и я спросила одну из них:
«Как твоя фамилия?»
На это она ответила мне очень спокойно:
«Моя фамилия — Чиж».
Я сразу поняла, что надо мной подшучивают, и только собралась обидеться, как вторая девочка, подружка этой Чиж, весело и дружелюбно сама сказала мне, не дожидаясь вопроса:
«А моя фамилия — Сорока».
Тут уж я разозлилась окончательно, и, когда девочки, в свою очередь, захотели узнать мою фамилию, я сердито каркнула:
«Вор-р-рона!»
Через несколько минут после того, как Дрыгалка провела первую перекличку, все выяснилось: и то, что у обеих девочек в самом деле такие птичьи фамилии, и то, что они — хорошие, милые девочки, и то, чго я — обидчивая дура. Мы с Чиж и Сорокой тут же помирились и все семь лет, что проучились вместе, до окончания института, жили очень мирно и дружно.
И вот теперь я буду заниматься с Чиж и Сорокой, Галковской и Ивашкевич. Итого у меня в группе четыре девочки-польки и только одна русская — Малинина. Это, конечно, понятно: польские девочки выросли в польской среде, говорят дома по-польски, это их родной язык, а русский язык для них все равно что иностранный. Они знают его плохо, учиться им трудно, они бредут через пень колоду, от тройки с двумя минусами к двойке. А Люба Малинина — хорошая девочка, толстая, как колобок, и ужасно ленивая: у нее двойки не только по русскому, но и по арифметике.
— Понимаешь, — говорит она мне, — я как открою грамматику Кирпичникова или услышу: дательный падеж, звательный падеж, — ну, не могу! Глаза просто сами слипаются!
Все это она говорит уже на следующее утро, когда мы все пришли ровно без четверти девять утра и сели занимался в углу нашего класса, еще пустого. Лида Карцева, Варя Забелина и Маня Фейгель устроились со своими «ученицами» где-то в другом месте.
Тьфу, тьфу, тьфу, — не сглазить бы! — но первый наш «урок» проходит очень хорошо. Я рассказываю им все так, как мне рассказывали мои дорогие учителя Павел Григорьевич и Анна Борисовна. Девочки слушают очень внимательно. Потом объясняю правила грамматики. Они пишут диктовку на сомнительные гласные; мы останавливаемся на каждом слове, стараемся найти другое слово того же корня, где бы эти сомнительные буквы были под ударением: «Ковать — кованный», «словечко — слово» и т. д.
Когда прозвучал звонок к началу занятий, в класс пришли Лида, Варя и Маня со своими ученицами — все очень довольные. С этого дня мы стали регулярно, каждый день заниматься с двоечницами. С этого же дня мы сами перестали скучать на уроках. Мы слушали, как отвечает которая-нибудь из наших учениц; мы волновались, радовались, когда они отвечали хорошо; огорчались, когда они почему-либо увязали и путались. Ничто не изменилось в преподавателях наших, их уроки были по-прежнему нудные, скучные. Но мы перестали быть равнодушными зрителями неинтересных для нас уроков: мы стали участниками.
Спустя два дня в нашем институте появляется Тамара. Перед началом уроков Дрыгалка вводит Тамару в наш класс. Лицо у Тамары замкнутое и высокомерное.
— Медам! Вот наша новая ученица — Хованская… И тут Тамара, наморщив носик, поправляет Дрыгалку вежливо, но сухо:
— Княжна Хованская.