— Люди! Да это же не впервые в Киеве такое! Простые смертные князя прогнали! Ха-ха-ха! Лепота! Радость какая! Ха-ха-ха!..
И ну вприсядку танцевать, через голову переворачиваться, чуть ли не до потолка подпрыгивать. А за ним другие скоморохи и простые люди.
Вижу — один бородач, немолодой уже, седовласый, через лоб тесемкою перевязанные, стоит возле стены, хмуро на эти танцы поглядывает. Терешко Губа. тоже увидел его.
— А ты, Минуло Гончар, что невеселый?
— Сына моего на Альте убило.
— Правда, горе большое, — мотнул головою Терешко. — Но его уже не воскресишь. Горе твое личное, а радость ныне у нас на всех одна, общая. Не можешь ты не разделить её. Пересиль себя, улыбнись, чтобы людей в этот день не смутить.
— И рад бы, но горе уста замкнуло.
Посмотрел на него внимательно Терешко Губа и вдруг махнул рукою:
— Эх!.. Не следует, может, своего скоморошьего закона нарушать, но день же сегодня такой…
Полез он за пазуху, достал кожаный мешочек, развязал, подал Минуле.
— Что это? — поднял на него глаза Минула Гончар.
— Не бойся. Не отрава. Зелье-веселье это, смех-трава. Пожуй-ка, увидишь. Одну травинку бери, больше не надо.
Взял Минула из мешочка сухую травинку, поднёс ко рту. пожевал. И сразу на глазах переменился — словно засветился весь изнутри.
Откинул голову назад и захохотал, весело, раскатисто, во всю мочь. — Ха-ха-ха-ха-ха!
А уже другие руки тянут: — А ну дай! — Дай попробовать! — И мне, Терешко! — И мне! — Мне тоже!
Растерялся Терешко. Но разве хватит сил отказать людям, что так просят? Еще и в такой день! И через минуту уже хохотала, заливалась вокруг Терешко вся толпа.
В первые минуты не было ничего. Ну, смеются люди, ну и хорошо. Князя прогнали. Весело.
Я и сам невольно улыбался. когда видишь, как смеются люди всегда почему-то самому улыбаться хочется, даже если не знаешь почему они смеются. Но вдруг кто-то выкрикнул:
— Веселие Руси есть питие! А давайте же сюда хмель-зелье, мёды наливные!
И откуда-то взялись бочки с медом хмельным. И заплескалось в чашах вокруг. И тут уже что-то страшное началось.
Когда понятно от чего люди смеются — это нормально. Когда же смеются безо всякой видимой причины, только от хмеля дурного — это жутко.
Вон смеётся худой, изнемогший, наверно, больной человек. Почему?
А вот старый, немощный дед смеётся. Разве до смеха ему сейчас? Или тому мальчику горбатенькому, что смеётся, аж захлебывается, и слёзы текут по его испачканным впалым щекам.
А Минуло Гончар… У него же сына убили. Только что говорил. А сам смеётся, аж заходиться… Это было страшно! Я посмотрел на Чака. Лицо у него было страдальческое. Глянул на Елисея Петровича, тот отвернулся.
В это время в княжеский дворец вбежал растерянный парень в латаной рубашке.
— Ой! Там Всеслава полоцкого из тюрьмы освободили, хотят его киевским князем провозгласить. А зачем он нам?
Парень еще что-то кричал, но его никто не слушал. Все, хохоча, бросились на княжий двор, где какие-то мужчины выкрикивали:
— Князю Всеславу слава! Слава! Слава! — Иди княжить и править нами! — Киевский стол свободен! Тебя ждет! — Иди, Всеслав, княжить! — Слава Всеславу! Слава! — И начали распевать, хохоча и пританцовывая: — Слава, слава, слава, слава! — Хотим Всеслава!..
И лишь отдельные люди, вот парень в латаной рубашке и еще кто-то, выкрикивали:
— Люди! Опомнитесь! Зачем нам этот Всеслав?! Или затем мы Изяслава прогнали, чтобы на шею себе Всеслава посадить?! Опомнитесь! Люди!
Но никто на них не обращал внимания.
В этой толпе я увидел вдруг скомороха Терешко Губу. Он стоял и оглядывался по сторонам. Его всегда улыбающееся лицо выглядело как-то странно и неестественно — он смотрел вокруг отчаянно и виновато.
Какие-то ловкие люди быстренько растаскивали из дворца добро — меха, сундуки, золотую и серебряную посуду, драгоценности.
Вон кто-то тащит пробошки — мягкую обувь из целого куска кожи, вышитую, разноцветную. Охапку этих пробошек несет перед собой. Они у него падают на землю, но он и не замечает. Света белого за этой охапкой не видит.
Другой согнулся в три погибели, здоровенное седло на себе тащит. Наверно, у него и коня нет, а седло схватил.
А там двое, вырывая друг у друга, на куски раздирают золотом шитую женскую одежду.
Какой-то громила несет подмышками два бочонка с благовониями (они ему нужны!), сквозь толпу продирается. С разгона наступил кованым сапогом на босую ногу тому маленькому горбатенькому мальчику. Мальчик скорчился от боли на земле, двумя руками за ногу свою окровавленную держится, кровь бежит, слезы из глаз текут, а громила хохочет… И уже другой громила с хохотом на него надвигается, вот-вот совсем раздавит.
Не выдержал я, бросился к мальчику, просто из-под ног выхватил его.
И беснующаяся толпа стала двигаться передо мной всё быстрее, быстрее, быстрее (словно ускоренная съёмка в кино), закрутилось всё в черный смерч и… Последнее, о чем я подумал, было: «Так вот отчего не выдавали людям секрет смех-травы те, кто его знал!..»
…Стукнули дверцы такси на остановке. Я заметил зеленую бороду Елисея Петровича в открытом окне машины. Он улыбался невесело и помахал нам рукой — такси отъехало. Впервые он расставался с нами так обыкновенно, буднично.
Мы с Чаком сидели на лавочке возле памятника Григорию Сковороде на Подоле. Чак вздохнул.
Я посмотрел на него. Он сидел сгорбленный и хмурый. Потом поднял на меня глаза. И выражение их было похоже на выражение глаз Терешка Губы, когда тот смотрел на неистовшую толпу — растерянно-виноватый.
— Неужели вправду от этой смех-травы так неудачно закончилось восстание? — спросил я. Чак снова вздохнул:
— Кто его знает, была ли та смех-трава или не было её по правде… Наше с тобой путешествие всё-таки воображаемое… Но то, что тёмный тогда народ был еще — это точно. И что хмельное зелье одурманило их головы, дурели они от него и часто делали не то, что надо, — тоже точно. Об этом и летописи свидетельствуют.
И вдруг я подумал: «А между прочим, охотились за смех — травой больше всего почему-то дурные люди. Наверно, не спроста…»
— Ну вот! Закончились наши с тобой приключения — с горьким сожалением сказал Чак. — Спасибо тебе, Стёпа… Прекрасным ты был спутником. Прощай! Пусть везет тебе в жизни! Пусть она будет интересной и счастливо-приключенческой, то есть пусть все твои приключения счастливо заканчиваются!.. И — люби цирк. Это прекрасное, вечно юное искусство, которое безо всякого зелья-веселья несет людям радость и смех. Прощай! — Чак обнял меня и поцеловал в щеку. У меня почему-то сдавило в горле и зачесались глаза.
Я хотел что-нибудь сказать и не смог. Чак поднялся и пошел, не оборачиваясь. И, как всегда, сразу пропал из виду…
Глава 19
Таинственное поведение Сурена. Куда мы идём? «Айда с нами!». Творческая встреча. «Ну, Монькин! Ну, молодец!»
Вчера у Сурена был последний съёмочный день. Завтра вечером он летит домой, в свой Ереван. А сегодня…
Сегодня на большой перемене он неожиданно подошёл ко мне, воровато оглянулся и таинственно прошептал:
_ Степанян! Слушай! После уроков не убегай. Слышишь? Есть дело. — Что такое? — шепотом спросил я.
— Тс-с-с! — снова оглянулся он. — Тайна! Потом узнаешь. Сделаешь вид, будто идешь домой, а сам — на спортплощадку. Только чтобы никто тебя не увидел. Особенно девчонки. Ясно? — Ясно.
Толком я, конечно, ничего не понял. Разве — что Сурен собирает зачем-то мальчишек, но и то, видно, не всех, и что в число избранных попал и я. Сердце моё радостно затрепетало. И сразу же сжалось. Завтра он уезжает. Как жаль, что он уедет. Я уже так привык к нему. Благодаря ему меня перестали дразнить…
Два последних урока я был невнимателен. Я сидел и то и дело поглядывал на Сурена. Иногда он перехватывал мой взгляд и чуть улыбался мне. И я едва заметно улыбался ему. Что он задумал? Что?
Чтобы он не задумал, я рад, что буду сегодня с ним, в этот последний его день перед отъездом. Завтра, может, я его уже и не увижу. Он, наверно, будет собираться. Я знаю, что это за день — день отъезда. Я хорошо помню: «Ой, не забудьте то!», «Ой, а куда подевалось это?!», «А куда ты положил то самое?», «Да не крутись ты под ногами, а делай то, что я тебе сказала!». С Васей и Андрейкой я в последний день даже поговорить не смог.
«Эх, Сурен, Сурен, дорогой Сурен Григорян! И ничего же ты, ничего не знаешь о моих удивительных путешествиях с таинственным дедом Чаком! Если бы знал, ты бы с большим, я уверен, интересом относился ко мне. Ты же любишь всё необычное. Да и сам же ты такой необычный. Но вряд ли, вряд ли узнаешь ты когда-нибудь о моей необычной тайне. Да и никто, наверно, не узнает никогда…» И так мне стало тоскливо от этой мысли1 И так захотелось хоть на минутку увидеть Чака…
Когда прозвенел звонок с последнего урока, я начал ковыряться в портфеле, что-то в нем перекладывая, вынимая и засовывая назад. Я хотел, чтобы все разошлись и, главное, чтобы ушла Туся. Чтобы я мог спокойно, не привлекая ничьего внимания, побежать на спортплощадку. Но Туся, как на зло, тоже возилась с портфелем и не уходила. Наконец класс опустел, остались только мы вдвоём.