— Устать-то устал шибко, да так-то уж рад, безмерно рад!..
Краснощекое лицо мальчика расплылось блаженной улыбкой.
— Чему ты так рад?
— Как чему! Ведь без меня, что ни говори, московская рать о сю пору не передалась бы царевичу.
— И об этом от тебя же знает уже весь Путивль? Петрусь покраснел до ушей, но скрыл свое смущение под веселым смехом:
— Ну и что ж, пускай! По крайности, куда ни покажусь, от всякого одно слышу: «Ай да запорожец!» Оправил, значит, доброе имя запорожцев. Но на тебя, княже, дивлюсь я, право: отчего ты-то так невесел? Словно дума черная запала, либо со страхом ждешь чего-то.
— Жду, точно.
— Чего же?
— Этого тебе, милый мой, все равно не понять. Дождусь, так, может, и повеселею.
Глава восемнадцатая
ЧЕГО ТАК ЖДАЛ КУРБСКИЙ
То, чего так ждал Курбский, чего он так и желал, и опасался, свершилось десять недель спустя, 18 июля 1605 года.
Несмотря на то, что день пришелся будничный (четверг), все добрые горожане московские толпами валили за город на большую Тверскую дорогу. За несколько дней ведь уже назад стало известно, что молодой царь Димитрий отрядил первых вельмож своих: князей Мстиславского, Шуйского, Мосальского, с многотысячной ратью за своей матушкой-царицей, которую этот изверг рода человеческого, Борис Годунов, насильно постриг в монашеский чин и заточил в отдаленный монастырь[8]. Как же было не порадоваться радостью царской, не посмотреть, как они свидятся, мать с сыном, после долгой разлуки?
Незадолго до полудня вдали поднялась пыль, которая все более приближалась. К разочарованию нетерпеливой толпы то не был еще, однако, поезд матушки государевой, а только три всадника. Не останавливаясь, они во весь дух промчались мимо в город.
— Верно, с вестью к государю, что царица уже близко, — толковал глядевший вслед им народ.
— Вестимо, что так. А этот, что скакал впереди, весь в золоте, кто будет: Мстиславский али Шуйский?
— Эвона! Не видал их, что ли? Тех царица от себя и не отпустит. Этот не князь, а просто боярин — Воротынский.
— Кто их всех упомнит! Благо, выезда государя не долго уже ждать-то.
Действительно, немного погодя из городских ворот показалась блестящая группа всадников. Впереди других, на белоснежном коне, ехал сам царь Димитрий в пышном польском уборе. По всему пути его провожали приветственные клики; а он в ответ милостиво наклонял голову направо и налево; вместе с тем, всякий раз колыхалось также алмазное перо на его бархатной, польского покроя шапке, насаженной набекрень. Когда он, наконец, задержал коня, счастливцы, около которых он остановился, имели полный досуг наглядеться на него и на его приближенных. Из числа последних наибольшее внимание обращал на себя своей благородной посадкой и привлекательной внешностью Курбский. Но всех невольно поражал его удрученный вид.
— Верно, кручинится о чем молодчик, — говорили меж собой вполголоса зрители обоего пола. — Все-то радостны, веселы; один он, вишь, скорбный, убитый, словно сейчас с похорон.
— А что ж, почем знать? Может, и вправду отца али мать схоронил.
— А-то молодая жена, невеста разлюбила.
— Этакого-то разлюбить? Сморозила, матушка, тоже!
Если бы самого Курбского спросили на духу, о чем он так скорбит, он ответил бы, что скорбит за своего царевича — теперь царя Димитрия. Не потому, чтобы Димитрию в чем-либо не посчастливилось, — о нет! Напротив. Начиная с 7-го мая, когда Басманов явился к нему в Путивль бить челом, город за городом сдавались ему без выстрела, духовенство везде выходило встречать его с крестом и церковными хоругвями, жители — с хлебом-солью. При остановках на большой дороге, как по мановению волшебного жезла, раскидывались роскошные шатры, а на стекавшихся из окрестных деревень крестьян, за их простую хлеб-соль, сыпались из собственных государевых рук золотым дождем червонцы. Молва о том далеко опережала молодого царя, и поход его на Москву обратился в какое-то триумфальное шествие. В Серпухове, на удивление местных горожан, царский шатер преобразился даже в маленькую крепостцу с башенками и развевающимся стягом.
В Москву, однако же, признано было более осторожным отправить вперед двух дворян: Пушкина и Плещеева, с особой грамотой. Когда те прибыли в Красное Село, подмосковное поместье царское, и прочитали царское послание перед именитыми гражданами — серебряниками и купцами — эти проводили гонцов со всякою почестью до самой столицы. Здесь с Лобного места грамота была прочитана вторично. Сочинил грамоту маленький секретарь государев, пан Бучинский, при участии двух патеров-иезуитов, и сочинил, надо сознаться, чрезвычайно искусно: не считая уже нужным доказывать свое царское происхождение и коротко упоминая только о своем чудесном спасении волею Всевышнего, Димитрий взывал к совести «своего» любезного народа, присягавшего в верности царю Ивану Васильевичу и его потомству; он обещал предать полному забвению все случившееся в царствование «изменника и похитителя престола», Бориса Годунова, дабы впредь по всей земле русской процветали мир, благоденствие и обилие плодов земных. В заключение каждому сословию в отдельности сулились награды и милости, в случае же сопротивления — гнев Божий и царский.
Содержание этой грамоты ударило одуряющим хмелем в голову москвичей; прямо с Лобного места обезумевшие ринулись во дворец Годуновых; пока одни расхищали драгоценности, уводили лошадей, вышибали дно у винных бочек и опивались до бесчувствия, другие расправлялись со вдовой Бориса и обоими его детьми: царем Федором и княжной Ксенией. В тот же день по городу разнеслась весть, что матери и сына уже не стало: кто говорил, что они с испугу сами отравились, кто — что их заключили в темницу и там задушили; после чего их тела, вместе с телом Бориса, вынутым из царской гробницы в Архангельском соборе, без всяких обрядностей были зарыты на убогом Сретенском кладбище. Княжна же Ксения была удалена в девичий монастырь[9].
Зато на третий же день по кончине царя Федора, 20-го июня, новый царь Димитрий совершал свой торжественный въезд в Первопрестольный град. То-то был въезд! Еще перед заставой встретили государя с хлебом-солью выборные от бояр, от дьяков и от первопрестольных «гостей», то есть купцов (в числе которых Курбский заметил и старшего Биркина). Затем потянулись по улицам к Кремлю, под неумолкаемый звон и гул колоколов, трубачи, литаврщики и музыканты, исполнявшие воинственный марш, за ними польские охотники в сверкающих латах, за этими русские стрельцы в красных с золотом кафтанах, далее конница с барабанами и трубами, потом духовенство в золотых и серебряных ризах с хоругвями и иконами, за духовенством уже сам государь с первыми московскими боярами и польскими военачальниками — все верхами и в самых праздничных нарядах; а там «крылатые» польские гусары, немецкая дружина и опять стрельцы да казаки, щеголяя друг перед другом своими воинскими доспехами. И весь-то этот нестерпимый блеск, небывалый почет был для одного человека — для этого молодого всадника в красном бархатном плаще, красной бархатной шапке с алмазным пером и в алмазном ожерелье. И вся-то эта несметная толпа кругом глядела во все глаза только на него одного, распростиралась перед ним в пыли и оглашала воздух единодушными ликованиями:
— Здравствуй, отец наш! Здравствуй, наше красное солнышко, государь и великий князь всероссийский! Даруй Бог тебе многие лета! Да осенит Он тебя на всех путях жизни чудесною милостью, как хранил тебя доселе!
Ответ Димитрия звучал не менее сердечно:
— Здравствуйте, мои дети! Встаньте и молитесь за меня Богу.
А на площадях и перекрестках священники с крестами и Евангелием принимали тотчас присягу новому государю.
Так-то въезжал царь Димитрий через Неглинную Боровицкими воротами в Кремль. Здесь, на Ивановской площади, были уже расставлены для народа длиннейшие столы с жареным и вареным мясом, с калачами и сайками, а меж столами возвышались огромные бочки с вином, брагой и медом. И вот, как только молодой царь выехал на середину дворцовой площади перед Красным крыльцом, откуда ни возьмись, налетел вдруг буйный вихрь, закрутил Димитрия и других всадников так, что они чуть с коней не попадали, а простому народу кругом пылью все глаза засыпало. Испугался до смерти суеверный народ, давай креститься, толковать промеж себя:
— Господи, помилуй! Знать, не к добру! Быть беде неминучей…
Вслед за вихрем проглянуло опять солнце; успокоенные москвичи, во славу царя, стали есть да пить, тешиться песнями, кулачною и иною борьбою.
Тут на Лобное место взошел, с другими боярами, опальный при Годунове старик Богдан Бельский, и всенародно прочел молитву за спасение государя; после чего, сняв с себя крест с ликом Николая Чудотворца, со слезами поцеловал его и воззвал к толпе: