Я на цыпочках подошла к Вандердекену и остановилась. Нет, я вовсе не жалела на этот раз, что на мне не то, новое, с якорями, платье, что в руках у меня эти дурацкие бутылки с кефиром, и я не собиралась идти «влево-вправо». Не все ли равно Корнелию Вандердекену, в каком я платье, что у меня в руках и куда я иду — влево или вправо. Ему не до меня, он никогда на меня не смотрит. Он всегда смотрит мимо меня в угол — туда, где на столике стоит большой глобус.
Капитан Корнелий Вандердекен был известным мореплавателем. Он открывал новые земли, а по дороге громил пиратов и делал другие добрые дела. О нем рассказывал мне сам Петр Германович. Еще давно. Еще тогда, когда я носила ботики… Только я до сих пор не могу никак найти те земли, которые Вандердекен открыл. И ни в одном географическом справочнике, которые есть у Виктора Александровича, почему-то о моем капитане нет ни слова. И Виктор Александрович о нем ничего не знает. Неужели произошла страшная несправедливость и человечество забыло о Вандердекене?
В комнате у Татьяны Петровны все было голубым: голубые стены, голубой ковер, голубые шторы на окнах, на столике лампа под голубым стеклянным абажуром. Шторы почему-то были спущены, и от этого в комнате стоял голубоватый полумрак. Все словно было в голубом тумане. Когда я вошла, то тоже сразу стала голубой. У меня стали голубыми руки, туфли, платье и даже бутылки с кефиром, которые я держала в руках. Интересно бы посмотреть, какие в этот момент у меня были волосы.
Я очень гордилась тем, что одна-единственная из всего полкласса не влюбилась в Татьяну Петровну. Но все-таки, когда мне приходилось с ней разговаривать, я почему-то немного робела.
— Здравствуйте, — сказала я голубым шепотом. — Я принесла вам кефиру.
— Спасибо, — отозвалась Татьяна Петровна.
Она сидела на тахте, закутавшись в теплый платок и спрятав под него руки, а перед ней на стуле лежала толстая напечатанная на машинке рукопись — пьеса. Такие толстые рукописи читал и Петр Германович.
Татьяна Петровна посмотрела на меня из-под голубоватых ресниц, чуть-чуть улыбаясь. А я топталась, как дура, у порога, потому что не знала, куда же поставить бутылки с кефиром. Справа от меня стоял столик, заставленный флакончиками, коробочками, баночками, а слава, прямо на полу, — две большие глиняные вазы с цветами. Я подумала-подумала и тихонько поставила кефир прямо на пол, в уголок.
— Тебя зовут Люсей? — спросила она, глядя на меня голубоватыми глазами, прозрачными, как дождевые лужи на асфальте.
— Люсей, — подтвердила я, хотя меня так и подмывало назвать какое-нибудь другое имя. Полтора месяца живет в нашем доме, а не знает, как меня зовут.
— Хорошо, — сказала она.
— Что хорошо? — спросила я.
— Хорошо, что тебя зовут Люсей, — ответила она.
— Почему хорошо? — спросила я.
Она ответила, что имя хорошее и что, пожалуй, теперь даже редкое. Тогда я сказала, что это неверно, потому что в нашем классе целых четыре Люськи.
Тогда Татьяна Петровна вдруг улыбнулась и сказала, что знает один город, в котором нет ни одной Люськи. Об этом даже в газетах писали. Я не любила, когда она улыбается! Потому что улыбалась она улыбкой Петра Германовича! И вообще она была на него похожа. Какое право она имеет быть похожей на нашего Петра Германовича?..
Все-таки она была очень красивой. У нее было нежное-нежное лицо, а глаза такого цвета, какой бывает у чистых дождевых луж, когда в них отражается небо. А полосы — пепельные, даже чуть-чуть отливают серебром, даже чуть-чуть светятся голубоватым светом. Никакой синькой их такими не сделаешь! И она так здорово, по-красивому умела отставлять пальцы на руках, что ни у кого — ни у меня, ни у Фаинки, ни у полкласса — так не получалось. Конечно, если бы мы так же берегли свои руки, как бережет свои Татьяна Петровна, то они и у нас были бы ничуть не хуже. Где уж ей варить манную кашу или возиться с кастрюлями и сковородками! Она даже к дверной ручке прикасалась двумя пальчиками! Да и то тут же подскакивала Марулька и распахивала перед ней дверь настежь. Пожалуйте, ваше величество! У нас летом никто не ходит в шляпах и в перчатках. Смешно даже! У нас не Москва и не Северный полюс, у нас иногда летом жара такая закатит, а она всегда и в шляпке, и в перчатках. И туфли, и сумочка — все как в журнале мод. Когда она идет по улице в белой шляпке, с сумочкой на руке, да еще в перчатках, да еще с отставленными пальчиками, то подумаешь — и в самом деле идет королева! Ее величество!
— Хочешь конфет? — спросила вдруг Татьяна Петровна.
Я посмотрела на конфеты в коробке на тумбочке, толстые, шоколадные, проглотила слюнки и сказала, что конфет не хочу, потому что только утром целых сто граммов съела, и стала потихоньку пятиться к двери.
И зачем только я стала пятиться! Если бы я просто повернулась и пошла бы нормально, а не задом наперед, ничего не случилось бы.
— Постой! — вдруг крикнула Татьяна Петровна так, что я вздрогнула и остановилась сразу.
Татьяна Петровна резко встала, уронив на пол толстую рукопись. Я увидела, что она смотрит на меня. Нет, не на меня, а на мое платье куда-то чуть пониже воротника. У меня рука сама собой дернулась к этому месту на моем платье. Там не было ничего, кроме пуговиц. Тех самых, которые я пришила вчера.
— Где ты взяла такие пуговицы?
Я могла запросто соврать что-нибудь про галантерейный ларек на нашей набережной. Но зачем? Я сказала все, как было. Я сказала, что это Санькины пуговицы. Санька вытряхнул их вчера из нашей медной жабы с циферблатом на брюхе. Из той самой жабы, которая стоит на тумбочке в нашей комнате и которую Виктор Александрович выпросил еще год назад у Петра Германовича — Татьяны Петровны тогда здесь еще не было… Санька давно уже разобрал в нашем доме все часы, все радиоприемники, все мясорубки, а до жабы добрался только вчера.
Я сказала все это Татьяне Петровне и теперь стояла и ждала, что же будет дальше. А Татьяна Петровна почему-то молчала. Стояла, смотрела во все глаза на мои пуговицы и молчала. И лицо у нее было какое-то странное, такое, словно она вот-вот скажет мне что-то доброе. Но она все молчала и молчала. Я растерялась, потому что никак не могла понять, почему она молчит… Потом я сказала «до свидания», опять попятилась к двери и наконец-то ушла.
Странно. Почему ее так заинтересовали пуговицы из жабы? Виктор Александрович выпросил эту жабу у Петра Германовича, потому что решил: место ее в музее. Весь этот год он пытался ее починить и приделать к циферблату стрелки, только нигде бедную жабу не брали ремонтировать… Жаба была старая, медная, с медными, позеленевшими от времени бородавками, с короной на голове и раскрытой пастью. Санька как-то сказал, что она такая старая и такая таинственная, что стрелки на циферблате, если бы они были и если бы часы на брюхе у жабы шли, непременно показывали бы в какое-то определенное время дня на то место, где у нас в доме спрятан клад. Да и вообще в доме у нас было полно всякой пакости: черепки, разбитые горшки, каменные ножи и даже желтый человеческий череп из древней могилы… И, конечно, именно из-за этих самых черепов и из-за всяких там медных жаб с циферблатами о нашем доме ходят всякие слухи.
А тут еще эта островерхая башня над домом, над которой даже в тихую погоду вертится и скрипит флюгер… Честное слово, на всей нашей улице нет дома, более подходящего для привидений, чем наш!
Когда я спустилась вниз, в коридор, то в письменном ящике обнаружила письмо от Виктора Александровича. Раньше я воспитывала волю только на чужих конфетах и на темных комнатах в пустой квартире. Никогда бы не подумала раньше, что мне придется воспитывать ее на письмах Виктора Александровича. Я взяла письмо двумя пальцами, прошла в комнату и положила его на стол, не распечатывая. Я старалась забыть про него, не смотреть на стол, где оно лежало, а оно, как назло, все время лезло и лезло мне на глаза. Но все равно я его не стала распечатывать, хотя прошлый раз у нас с мамой был серьезный разговор по этому поводу.
— Неужели тебе не интересно было прочитать письмо от отца? — спросила тогда мама, глядя на нераспечатанное письмо.
— А что там может быть интересного? — ответила я ледяным голосом. — Что Степка Николаев нашел еще один глиняный черепок, а у Тольки Владыкина опять болит живот и его надо отправлять домой?
— Люся! — сказала мне мама. — Тебе просто досадно, что ты отказалась вместе с ними ехать. И потом, мне кажется, что ты ревнуешь…
Чушь какая! Пусть ищут черепки, мыкаются по степи, копаются в курганах, лечат Толькин живот. На здоровье! Мне и здесь, дома, неплохо. Еще неизвестно, где интереснее — там, у них, в степи, голенькой, как тундра, или у нас дома. Вот подождите! Здесь у нас такие события начнутся, что все ахнут! Я говорила это от злости и, конечно, вовсе не думала о том, что у нас в доме могут начаться какие-то события и что кто-то будет ахать.