Гриша вынул дерябинские книжки из ранца. На обложках были рисунки, будто уже виденные где-то: человек в маске целится из черного револьвера в непонятную какую-то фигуру, одетую в белый балахон. А, да это Нат Пинкертон! Гриша уже слыхал про пинкертоновские выпуски (они шли под номерами) и видал их даже в магазине Ямпольских. А читать не приходилось.
Он отложил булки и принялся за чтение. Сперва было занятно. Какой ловкий этот Нат Пинкертон! Что бы ни случилось, он всегда вывернется. А противника своего либо убьет, либо наденет на него наручники — это кандалы такие для рук.
Шло незаметно время. Гриша листал страницу за страницей… и у него постепенно появилось чувство, похожее на тошноту. Дешевая, как клюквенный сок, кровь лилась повсюду, где появлялся этот Нат. Повсюду убийцы, револьверы, пули… Это переставало быть интересным. И потом, ведь Нат был сыщиком, служил в сыскном отделении, как Виктор Аполлонович.
Гриша почувствовал к Пинкертону что-то вроде личной неприязни. Он поглядел на обложку: там — в кружочке — был нарисован сам Нат, франт с рыбьими глазами.
Нет, после «Тараса Бульбы» не станешь читать такую ерунду…
Гриша уже успел прочесть и «Овода» («Тарас» лучше все-таки), и «Рассказы шута Балакирева», и «Осаду Троице-Сергиевской Лавры», и «Деяния Петра Первого», да мало ли еще какие книги он прочел… Ему их давали и Довгелло, и Лехович, и Персиц.
Персиц до того начитался всяких книг, что сам начал их сочинять. Жаль только, стихами пишет. Ничего, складно.
Но только за такой книгой, как «Тарас Бульба», может человек забыть и про себя, и про свои невзгоды, и про все на свете!
Неловко, конечно, сказать Петру Дерябину, что «Приключения Ната Пинкертона» никуда не годятся… А придется сказать.
…Булки под конец он все-таки съел. Хорошие были булки!
Что могут сделать ученики приготовительного класса для защиты своего товарища?
Как выглядят Гришины друзья — будь их хоть тридцать человек — рядом с великолепным, облеченным властью Виктором Аполлоновичем?
Выглядят они стрижеными козявками, мелкотой.
Так, вероятно, думал и сам Виктор Аполлонович, когда, войдя в приготовительный класс, услышал негромкие, но уже знакомые и ненавистные его уху блеющие звуки. Он воскликнул:
— Шумов!
Ему ответил хор голосов:
— Шумова нету!
— У него свободный урок!
— Сейчас будет закон божий!
— Шумов от закона освобожден!
Стрелецкий повелительно поднял руку. Крики стихли. Ах вот что: Шумов, как старовер, на уроки закона божия не остается. Ну что ж, тогда…
— Никаноркин!
Никаноркин встал.
— Ты что сейчас делал?
— Повторял молитву. Перед уроком.
Стрелецкий стоял, зло усмехаясь. Он-то знал, какую молитву повторял Никаноркин.
Совсем недавно он отвел к инспектору Дерябина из первого класса вот за такую же самую молитву. Ничего не поделаешь, придется переждать немного: не каждый же день водить в учительскую на расправу учеников за одну и ту же провинность. Могут пойти разговоры. Дразнят-то кого? Кто козел? Виктор Аполлонович уже как бы слышал голос зловредного Резонова: дескать, конечно, есть сходство, хотя бы и отдаленное… детская наблюдательность… и так далее, намеки язвительные и утонченно вежливые.
Но вот идет на урок и отец Гавриил, полный, неторопливый, величественный.
Надзирателю придется пока что уйти.
Но он вернется!
И он вернулся — перед уроком русского языка:
— Шумов! Ты почему снова — слышишь, с н о в а! — не поклонился мне?… Как это «когда»? Сегодня.
И тут произошло неожиданное.
Поднялся со своего места Земмель и сказал слишком отчетливо, с латышским оттенком выговаривая окончания слов:
— Он поклонился. Я шел сзади и видел.
— А тебя об этом спрашивают?
— Нет. Меня не спрашивают.
— Так зачем же ты суешься?
— Затем, чтобы сказать правду.
Стрелецкий беззвучно приблизился к Земмелю.
Тот стоял выпрямившись, выйдя — по правилам — на полшага в проход между партами. Его широко расставленные глаза смотрели перед собой даже как будто сонно.
— Ты! — повысил голос надзиратель. — Ты такой любитель правды?!
— Да. Я люблю правду.
В классе за спиной надзирателя кто-то проговорил вполголоса, медленно, восхищенно:
— Молодец, Земмель!
Стрелецкий круто повернулся на каблуках:
— Кто? Кто это сказал?!
Молчание.
Значит, война! Ему, Стрелецкому, объявили войну вот эти тараканы! Ну, он справится… Он скрутит вас, будьте спокойны, голубчики. Прежде всего надо составить списочек. И вот понемножку по этому списочку…
— Что вы сегодня такой бледный, Виктор Аполлонович?
Это вошел в класс Мухин, учитель русского языка; сейчас будет его урок.
— Нездоровится? — Мухин бережно поправил рукой свои золотые кудри вокруг лысины.
По скамьям пробежали смешки.
Стрелецкий нашел в себе мужество под эти смешки галантно раскланяться перед Павлом Павловичем и поблагодарить его за внимание.
На ходу он обернулся и кинул на приготовишек взгляд. Что это был за взгляд! Никаноркин потом утверждал, что взгляд этот был направлен на Шумова; Персиц же ясно видел: глядел надзиратель на Земмеля.
Как бы то ни было, решили: Земмелю и Шумову пока что на переменах из класса не выходить, сидеть смирно. А утром с Шумовым в училище будет ходить Никаноркин — они оба в одной стороне живут.
— Это зачем? — закричал Гриша.
Ему и обидно было и где-то глубоко в сердце будто оттаивала льдинка: по-своему ребята заботились о нем.
— Затем, чтоб ты и в самом деле кланялся. А то я тебя знаю! — сказал Никаноркин.
— Я кланяюсь.
— Зазеваться можешь. Не заметишь «голубчика», то есть «козла», я хотел сказать. Тогда — новый кондуит.
— Почему это я зазеваюсь, а ты не зазеваешься?
— Потому. Ребята, ей-богу не вру — он на облака может заглядеться. Идет по улице, задрав голову, никого не видит.
— Выдумываешь!
— Один раз булочника Фриденфруга чуть с ног не сшиб. Хорошо — булочник толстый, пудов на восемь, — устоял.
— Врешь!
— Устоял, но ругался долго. По-немецки. Я только половину и понял.
— Половину все-таки понял? — засмеялся Персиц. — Ты ж немецкого языка не знаешь.
— «Швейн», говорит. Вот тебе и «не знаешь».
За шутками, за поддразниванием, подчас бесцеремонным, Гриша чувствовал поддержку товарищей. Нет, не один он на свете…
И Земмель, и Никаноркин, и Довгелло — ну все за него — горой!
Нет, не все. Вон на первой парте сидит Шебеко. Он любил хвастать: его отец — тайный советник, «ваше превосходительство». Ну, его отучили от этого! Целые две недели всем классом дразнили: расшаркиваясь, кланялись ему в пояс, величали «присохводительством», делали вид, что не решаются играть с ним — робеют.
На третью неделю Шебеко такого издевательства не вынес, взмолился: «Ну, довольно, ребята!», — чуть не заплакал. Его оставили в покое — самим надоело.
Теперь Шебеко глядит на Гришу не очень-то понятными глазами. Завидует, что ли?
Или вот Арбузников, сын богатого купца. Его привозят в училище на паре рысаков. Он не хвастает, но сторонится таких, как Шумов или Никаноркин. Ну и пусть сторонится, ему же хуже… Скучно живет Арбузников, нет у него настоящих друзей.
А у Гриши они есть! Пусть не весь класс, но половина — нет, больше половины — за него. Может быть, верные друзья и не дадут Стрелецкому погубить его?
А Стрелецкий, видно, только об этом и думает: как бы погубить Григория Шумова.
Скоро, однако, события повернулись так, что надзирателю стало не до Григория Шумова.
Учитель рисования Резонов принес в учительскую целую кипу карикатур, которые ему вручила накануне начальница женской гимназии.
Вручая, она сказала с кислой усмешкой:
— Полюбуйтесь, чем занимаются ваши питомцы.
Карикатуры изображали кентавров — коней с человеческими лицами. И лица эти возмутительным образом походили на известных городу педагогов реального училища. Кроме кентавров, был еще нарисован козел в белом пикейном жилете — в нем без труда можно было узнать надзирателя Стрелецкого. Ясно, что все это творчество было делом рук реалиста, хотя рисунки и были найдены классной дамой в одной из парт женской гимназии. Виновница, Вера Головкина, вызванная к начальству, рыдала, но автора рисунков назвать отказалась.
И теперь Резонов, улыбаясь, раскладывал карикатуры на обширном столе в учительской. Он, видно, не склонен был придавать всему этому серьезного значения; наоборот — находил забавным.
Но скоро ему пришлось изменить свое мнение.
Голотский, взяв один из рисунков, увидел изображение мясистого битюга со странно-знакомым лицом. Он побагровел: