— Так им и надо, — спрыгнул с парты Бух. Обтирая накрахмаленным платком ботинки, он продолжал с видом знатока: — Они против царя идут. Разве можно против царя?
— Ну, ясно. Особенно тебе без царя будет скучно, — заметил Корягин.
— Мне?
— А то кому же? Думаешь, я не знаю, кто твой папочка? Полиция — она всегда против рабочих.
— А ты за кого?
— Отстань. Чего привязался? — огрызнулся Корягин и, подмигнув Самохину, сказал: — Пошли, Ванька. Брось гадание. Надоело. Пойдем, расскажу что-то.
Компания расстроилась.
Бух пошел искать Амосова. За Бухом — Нифонтов.
Коряга, Самоха и Медведев пошли секретничать в раздевалку.
Лобанов остался в классе. Не знал, за кем пойти. Сморщил острую мордочку и, как мышонок, понюхал воздух…
Про Амосова, вдову и петуха
— Будили?
— Уже два раза. Не встают, — отвечает горничная.
— Ах, боже мой, боже мой! — волнуется Колина мама. — Каждый день одно и то же.
И она спешит в спальню:
— Коля! Коля! Что ж ты не встаешь? Опоздаешь… Вставай, мальчик.
— Мм… — мычит Коля. — Отстаньте вы от меня, ради бога.
— Варя, где его брюки? Подайте ему брюки.
— Да я уже подавала, а они брыкаются.
— Ха-ха-ха! — гогочет из-под одеяла Коля. — Кто это «они»! Брюки брыкаются? Смотри — опять сапоги плохо вычистила. Ручки свои жалеешь.
— Да уж одевайтесь, барчук, что вы в самом деле… В класс опоздаете.
— Не твое дело… Давай умываться… Опять вода холодная. Сто раз одно и то же тебе говорить…
— Коля, чай остынет.
— Сейчас. Не мешайте…
Плотно позавтракав, Коля надевает шинель, блестящие калоши, фуражку с новеньким гербом и идет в гимназию.
Как-то, шагах в сорока от гимназии, Коля увидел Швабру. Отделился от товарищей и пошел один. Натянув потуже перчатку, взялся за лакированный козырек, высоко приподнял напружиненную фуражку и сказал вкрадчиво:
— Доброе утро, Афиноген Егорович!
А подойдя ближе, еще раз:
— Доброе утро!
Швабра любезно приложил к козырьку два пальца и молча кивнул головой.
Подошел Самохин с приятелями. Копируя Колю, Самоха еще выше поднял фуражку и еще вкрадчивей произнес:
— Уброе дотро.
— Что? — не расслышал Швабра.
— Уброе дотро, — еще раз повторил Самохин и важно прошел в ворота. За ним, спеша и толкая друг друга, Медведев, Коряга и остальные.
Ввалились гурьбой в раздевалку и дали волю себе — хохочут:
— Ну и Самоха! Ну и выдумал! Ха-ха-ха!
С шумом, топотом двинулись в класс.
Амосов и еще несколько гимназистов сидели уже, склонившись над книгой. Заткнув пальцами уши, Амосов в сотый раз долбил давно уже выученное наизусть.
Корягин подошел к доске и стал рисовать. Нарисовал смешную картинку: огромную кафедру, а перед ней на коленях малюсенького гимназиста. Гимназист выпятил на аршин губы и почтительно целовал край кафедры. Внизу подпись: «Верноподданный Коля».
Самохин исправил подпись, переделав ее в стихи:
Верноподданный стоит Амосик,
Перед кафедрой склонивши носик,
Молит Шваброчку: «Полюби деточку,
Самую лучшую поставь отметочку».
Доску обступило человек пятнадцать. Толкали друг друга, острили, фыркали, по очереди добавляли к рисунку маленькие, но существенные подробности. Лобанов сел на корточки и, хихикая, дорисовал капающую с губы слюнку и тут же аккуратненько подписал: «Ах, как вкусно!»
— А ну, отойди, крыса, — сказал Медведев, — дай и я что-нибудь изображу.
И вывел своей неуклюжей лапой огромную букву «Ш», окруженную колами и двойками. Плюнул на пальцы, испачканные мелом, обтер их об штаны и пояснил:
— Это фамильный герб Швабры.
Веселье росло. Прибывали все новые зрители. Даже из соседнего класса прибежали на шум и смех. Лишь Амосов по-прежнему сидел, погруженный в латынь, и беззвучно шевелил губами:
— Видуа анцилляс суас…
Вдруг, как выстрел:
— По местам! Элефантус топает!
Миг — и все за партами.
Мягко ступая широченнейшими штиблетами, вошел латинист Павел Петрович Тепленький, по прозванию Элефантус[2].
Лысый, с огромным мясистым носом, Элефантус мог заслонить собой трех гимназистов сразу.
Взобравшись на кафедру, он раздвинул полы непомерно широкого сюртука и грузно опустился на стул.
Стул заскрипел…
Достав не совсем чистый платок, Элефантус обтер жирную лысину, высморкался и протрубил мягко:
— Дежурный кто? Задано что?
— Наизусть басня про вдову и петуха, — отчеканил кто-то.
— Ага…
От этого «ага» с кафедры спорхнула бабочкой промокашка. Амосов сейчас же поднял ее и почтительно положил на место.
— Так, — осторожно придерживая промокашку, сказал латинист и встал.
Сойдя с кафедры, он посмотрел на доску и спросил удивленно:
— Чье художество?
Тут только спохватились, что второпях забыли стереть корягинское произведение. Лобанов вскочил, схватился за тряпку, сказал растерянно:
— Это так… Ничего…
— Позвольте-позвольте, — забасил Элефантус. — Что же это, собственно говоря, должно изображать?
— Не знаю, — пытаясь заслонить доску, юлил Лобанов. — Это так, вообще…
— Спросите Амосова, — подсказал кто-то.
Элефантус тщательно рассмотрел нарисованное, прочитал стишки.
— Да тут про Амосова же и написано, — сказал он.
— Как — про меня? — вскочил Коля и, разобрав, в чем дело, покраснел, надул губы.
— Я инспектору доложу, — сказал он. — Какое они имеют право?
— Сотрите, — строго приказал Элефантус. — Нетактично так смеяться над товарищем.
— А там еще и буква «ша» нарисована, — осторожно заметили с последней парты.
— Какое «ша»?
Корягин моргнул Лобанову:
— Сотри, мышонок!
А Лобанов уже возил по доске тряпкой, но, как нарочно, не в том месте, где надо.
Элефантус еще раз глянул на доску и догадался. Понял, что за буква «ша», понял, что это намек на Швабру.
— Сотрите! — еще раз громко приказал он.
Лобанов вздрогнул. Жирно плюнул на доску и ну растирать ее грязной тряпкой.
Элефантус пыхтел и думал: «Молокососы! Позволяют себе этакие насмешки над учителями. Чего доброго, когда-нибудь и мне устроят подобную штуку. А впрочем, — пожал он плечами, — и поделом, так Афиногену Егоровичу и надо. Пусть не подсиживает меня по службе».
Видя, что шум в классе не унимается, Элефантус повернулся к ученикам и сказал коротко, точно уронил гирю:
— Баста!
И сразу стихло.
Начался урок.
Элефантус вызывал одного за другим к доске и, страдая от одышки и надоевших латинских слов, сонно выслушивал ответы гимназистов, нехотя поправлял ошибки и с нетерпением ждал звонка. Будет большая перемена. На перемене он выпьет в учительской стакан чаю, потом даст еще два урока в других классах и отправится домой обедать. После обеда соснет часа два. Вечером пойдет в клуб поиграть в картишки.
А Нифонтов все еще надоедливо гудит над ухом, жужжит, как муха, сонно и монотонно читая басню:
— Видуа анцилляс суас…
Скучно Элефантусу. Скучно и всему классу.
Самоха вытянул ноги и вдруг зевнул. Зевнул и Корягин.
За Корягиным широко раскрыл рот Алешка Медведев, за ним Бух, и пошла зевота гулять по партам.
«Смотри, пожалуйста, как забавно, — заинтересовался Самохин и нарочно зевнул еще раз. Зевнул и видит: Корягин опять прикрывает осторожненько рот рукой и не может совладать с челюстями. — А кафедра? Почему кафедра не зевает? На каком основании?»
И уставился на латиниста. Но Элефантус сидел как каменный.
«Уж если этот зевнет, так дверь распахнется, как в бурю», — улыбнулся Самохин и живо послал две записки: одну Коряге, другую Медведеву. Обоим написал следующее: «Держу пари. Если заставлю зевнуть Элефантуса — буду всю перемену на вас кататься, а нет — буду вашим конем».
Получил ответ: «Согласны. Пробуй».
Самоха уперся локтями в парту и уставился на латиниста. Долго ждал, пока встретятся глазами. Наконец дождался и осторожно зевнул.
Не подействовало.
Зевнул вторично… У Элефантуса дрогнула челюсть…
«Клюет!» — обрадовался Самохин и зевнул во весь рот.
Элефантус мотнул головой, сжал плотно губы и отвернулся. Тогда Самохин поднялся и спросил:
— Павел Петрович, а как перевести с латинского «котидие экс сомнэ»?
— Экс сомнэ, — начал было латинист, но не договорил, ухватился пальцами за край кафедры и перекосил от зевоты рот.
— Есть! — победоносно подмигнул Самохин друзьям. — Готово!
У Элефантуса даже затылок порозовел от злости. Теперь он понял, какую штуку сыграли с ним.
Решил отомстить. Загудел органом:
— Идите отвечать, Самохин!