— Куда быстрее, — отозвался Николай, кутаясь в тулуп, — и так ходко тянет. — И всё же с причмоком подстегнул лошадь провисшей сбоку вожжой: — Но-о-о!
Несётся Рыжуха, свистит в ушах морозный ветер, быстрее, быстрее, срезая угол, сани задевают полозом сугроб, и вздымается за ними вихрь морозной, блещущей пыли. Эх, вскочить бы, приподняться и самому с щёлком повернуть кнут над головой! Но под тяжёлым мехом трудно даже пошевелиться, можно только забрать до отказа в лёгкие морозный воздух — сладкий, колющий, здоровый — и радоваться тому, как мчатся сани, бежит лошадь, поскрипывают полозья.
«Пока все на мёртвом часе нудились, а я покатался и волос везу», — весело думал Ганшин. Он уже воображал, как будет рассказывать ребятам про эту бешеную скачку, и как сани чуть в сугроб не закинулись, и что ехали опасной, дальней дорогой, не той, что Жаба… И, самую малость прибавив, скажет, что сам драл волос у Рыжухи, а не Николай для него, скучая ожиданьем у рентгена, вычесал… Этот волос, свалявшийся в чёрный комок, Ганшин крепко зажал в потной ладошке, когда его вносили в палату.
Но в палате едва заметили его возвращенье. С ребятами происходило что-то необычное: все подтыкались, оправляли постели.
— Ашота ждём, — объяснил Ганшину Игорь Поливанов.
сторожней, Ашот Григорич, не дай бог, убьётесь, — говорит тётя Настя, придерживая за спинку ходящий под директором стул. — Дайте я.
Но он уже захватил одной рукой свисающий с потолка шнур, а другой ловко ввинчивал лампочку в проржавевший патрон.
В зимнем сумраке узкой палаты синеют дугами изголовья кроватей. Дрожит на тумбочке у двери слабый язычок коптилки, отражаясь плывущим оранжевым пятном на стене.
Лампа входит в патрон с неприятным скрежетом, сверху сыплется побелка, ржавая пыль… Ещё мгновенье, и Ганшин заслоняется ладонью от бьющего в глаза света.
— Ура-а-а! Горит!
И, спеша разделить затопивший его восторг, Ганшин, ещё не остывший от впечатлений улицы, оглядывается на соседей. В масляном электрическом свете лица ребят кажутся новыми, чужими.
Вот, поднявшись на локти, радостно мычит что-то чернявый Гришка. Растянув улыбку и открыв ровные мелкие зубы, ухмыляется Костя. Не мигая глядит прямо на лампу под потолком головастик Зацепа. Прикрыл ладошкой глаза Игорь Поливанов. И Жаба вертит круглой, стриженой головой из стороны в сторону, спасаясь от слепящего голого света.
Тяжело дыша, директор боком слезает со стула.
— Вот вам, разбойники… Мой подарок к ёлке. Сорок свечей, не жук на палочку напакостил. Ашот Григорич обещал, значит, сделает. Моё слово — кирпич. Чур, уговор теперь, лежать по струнке, персонала слушаться, а то мигом перевинчу в третью палату.
И, передёрнув широкими плечами, на которые накинут белый халат, он уходит, а нянька волочит за ним стул.
Вот когда наступает для ребят своя минута.
— Братцы, свет!
И палата оглашается ликующим воем. Колотят по койкам руками, бросают к потолку подушки. Выбиваются и взлетают туго заправленные одеяла… Весёлый, разноголосый рёв сотрясает стены, пока не выплеснется до дна и не наступит отрезвляющий миг тишины. Что бы ещё придумать?
— Гаси коптилку, — догадывается Поливанов.
— Жаба, двигай, — командует Костя.
И, оттолкнувшись насколько хватает сил от койки соседа, а потом раскачивая кровать на колёсиках согласными движениями рук и тела, Жаба мелкими толчками подбирается к тумбочке у входа.
Блёклый, ненужный теперь язычок пламени… Жаба что есть мочи дует на него, и он, пометавшись, гаснет, оставляя чадящую струйку. Новый победный крик шести мальчишеских глоток.
«Директор сказал, сорок свечей, — летит в празднично гудящей голове Ганшина. — Значит, сорок свечек можно поставить по стенам, у каждой стены по десять, так в палате светло. А ведь коптилка темней свечки, темней одной свечки…» И вспомнился ему дом, витые жёлтые свечи на пианино, с двух сторон от пюпитра. Мама зажигала их по праздникам до войны. И вдруг где-то далеко, как за натянутой простынёй, заиграло фортепиано — и смолкло… «Какой всё же Ашот добрый, небось Евга ему вечно на нас пылит, а он нам лампочку притаранил. У малышей и у девчонок в третьей палате тоже коптилки. И все нас ругают — седьмая палата, седьмая палата, а выходит, он нас любит».
Тем временем Жаба, распалившись, уже вытягивал из коптилки её кручёный, утопленный в масле хвост и собирался швырнуть его на пол. Костя вовремя остерёг его. Сейчас лучше не заводить взрослых, а то скажут Ашоту, раскричится, отдаст свет девчонкам.
По правде сказать, Ганшину даже жаль коптилки. Ведь первые дни жили вовсе без света. За ужином приносили из коридора со столика дежурной керосиновую лампу, а как кончали есть, забирали обратно.
Коптилка появилась в седьмой палате благодаря Юрке Гулю, старшему пионервожатому. Он делал их сам из старых консервных банок. «Мастер — золотые руки», — восхищалась им дежурная сестра, молодая пышнотелая Оля. Юрка отвечал на похвалы снисходительной гримасой: «Чудные эти женщины. Приходят: „Юра, коптилка сломалась“. А вся коптилка — банка, дырка и фитилёк». — «Ну уж вы скажете, Юра», — смущённо улыбалась Оля, потупляя глаза на выкате, и уходила, шурша глаженым халатом. Мужчин в Белокозихе было наперечёт, и в свои семнадцать лет Юрка остро ощущал чувство мужского превосходства.
Коптилки, которые мастерил Гуль, не хотели гореть ровно и то светили мышиным глазком, то разгорались как факел и чадили чёрной копотью, так что приходилось гасить и подрезать самодельный фитиль, прежде чем поднести спичку.
А всё-таки они горели! Света не было, но не было и тьмы, и по стенам бегали рождённые взмахами рук весёлые тени. И хотя читать с коптилкой было нельзя — да и что читать, книг наперечёт, — всё же это была победа над полной, мертвящей тьмою, которая сразу же после полдника сравнивала часы и погружала всё в какой-то бесконечный зимний полусон.
В тот первый месяц их только и спасла коптилка, да ещё Костины рассказы. Какая удача, что этот парень попал к ним в палату! Он сразу всем понравился. И не в том дело, что он старше других: ему уже полных одиннадцать, даже с половиной, и, как старшему, оставлена причёска — клочок волос надо лбом. И не в том, что из московского санатория, — свой, значит, хотя и не в Москве родился, приехал из какой-то деревни под Тамбовом. В санатории он четвёртый год, а о родных его давно не слышно. Другим пишут, изредка присылают посылки, ему ничего. Но в палате быстро его признали.
Глаза у Кости серьёзные, пристальные. В мёртвый час кого хочешь переглядит, не смигнёт ни разу. Речь неторопливая, как у взрослого, с лёгким заиканием в конце фразы. И такие штуки знает, закачаешься. В загадки играли, так он такое загадал, все только рты разинули. «От чего утка плавает?» А кто её знает, отчего? Лапки с перепонками? Или крылышками под водой машет. «От берега, олухи, — сказал, выждав время и дав им помучиться, Костя. — А когда человек бывает деревом?» И снова все молчали, как дураки. «Эх, вы… Когда он со сна». А потом заставил всю палату целый день искать три слова, кончающиеся на «зо». Ну, первое Севка легко отгадал: «железо». Второе к вечеру подсказал сам Костя, сжалившись над их недогадливостью и похлопав Гришку по животу, — «пузо». А третьего так и не сказал, до сих пор никто не знает. Да это ли одно? От него Ганшин узнал, что такое «вечный шах», как стреляет автомат «ТТ» и отчего бывают дети. Ну, о детях Костя, может, и заливал, хотя Ганшин и раньше слышал что-то похожее от Желтухина из третьего отделения. Наверное, по-разному бывает. Не может быть, чтобы его папа и мама занимались такими глупостями. А ведь отчего-то он у них есть? Эх, думать — голову сломаешь. А всё равно, как Костя об этом рассказывает — и стыдно, и интересно…
Костя ещё всех чем купил? Вроде не такой он и сильный, а почему-то всё может. Ганшин бы у него запросто руку перетянул, но Костя и пробовать не стал — вот ещё, детские игры. Самый сильный в палате Гришка Фесенко — Костя это первый определил. Он и ребятам сказал, когда заспорили, кто сильнее: «Заткнитесь. Гришка самый сильный». И потом заставил его сгибать и разгибать руку в локте, так чтобы перекатывался бицепс, сам пощупал и сказал: «Ого!»
Может, потому Гришка и стал ему служить? Он парень смирный, туповатый, ни рассказать ничего интересного не может, ни шуток не понимает. Мычит только добродушно: «Га, Костя…» Редко-редко вспоминает он Украину, дорогу под вётлами, тихую реку с песчаным плёсом собаку Бульбу, но рассказать толком не может. А вид имеет внушительный — большие тёмные глаза, чёрные волосы ёжиком, особенно когда грозно поднимается на локтях, чтобы припугнуть кого-то. С первого дня он с Костей неразлучен. Хотя Ганшину и чудно, чего Костя в нём нашёл? С Гришкой рядом лежать — как с тумбочкой, ни поговорить, ни поспорить.