Через несколько дней я был в Ленинграде. Зимин, выслушав меня, негромко ругнулся сквозь зубы и пообещал, что Панина никуда не переведут.
– И еще вот что, Алексей Александрович, – сказал я, – можете снять меня с работы, а только больше я их в свой дом не пущу, Антон Семенович не пускал – и я не буду. Они в один час разрушают то, чего мы добиваемся месяцами. Я буду преступник, если снова допущу это издевательство.
– Поверьте, Семен Афанасьевич, дойдут до них руки. И недалеко до этого… Ну, а о Панине я вас, даже не расспрашиваю. Я знаю, в детях они ничего не понимают.
Я ехал домой с неостывшим, непережитым гневом в груди. Я проклинал себя за то, что отступил, за то, что вообще позволил им перешагнуть порог нашего дома.
В юности они были мне смешны, педологи. Меня смешили их вопросы и «тесты», их белые халаты, вся торжественность, которой они обставляли свои мнимо ученые исследования. «Скажи пожалуйста, священнодействуют!» – думал я. Но когда я сам стал работать с детьми и отвечать за них, я понял, что это не смешно, а страшно и, попросту говоря, опасно. Я знал хороших и способных людей, которым педологи искалечили жизнь, признав их в детстве отсталыми на основании своих нелепых исследований. Это клеймо умственной отсталости, дефективности сопровождало подростка, юношу долгие годы.
Антон Семенович всегда честно старался разобраться в педологической теории, но он говорил, что после первых же прочитанных строчек у него «разжижаются мозги» и он не понимает, что это: бред сумасшедшего, сознательное вредительство, дьявольская насмешка над всем нашим обществом или простая биологическая тупость. «Ты подумай, – говорил он не раз, – ведь огромной важности задача: воспитать миллионы будущих людей – рабочих, инженеров, врачей, педагогов. И решать такую задачу с помощью темного кликушества? Нет, это преступление!»
Я всегда знал, что это преступление. Но в колонии мы были под защитой Антона Семеновича. У него хватало мужества во времена самого расцвета и засилья педологов восстать против них и попросту не пускать их к нам. Они боялись встречаться с ним даже в коридорах Наркомпроса, потому что знали: он им злейший враг.
Зачем же я их пустил? Может, боялся, что меня снимут с работы? Нет, конечно. Может, потому, что Софья Михайловна их впустила и было неловко перед посторонними людьми отменять ее решение? Я очень уважал Софью Михайловну, хорошо помнил, что она во многом помогла мне. Но ведь Антона Семеновича никогда не останавливала никакая внешняя неловкость. Он не постеснялся бы отменить какое угодно решение, если бы только считал себя правым. Как бы там ни было, я их впустил – и этого себе не прощу. Пусть они были у нас всего сутки, но тревога Сани, испуг Стеклова, истерика Панина, огорчение Лени, не сообразившего, что в поезде какой-то вагон всегда будет последним, – все это на моей совести, виноват в этом один я.
Я шагал к дому с тяжелым сердцем, сознание вины со вчерашнего вечера все росло. Но что ж теперь жалеть о сделанном? Важно, чтоб впредь это не повторилось.
– Софья Михайловна, – сказал я, – если они опять приедут, не пускайте, несмотря ни на какие бумаги. Понимаете?
– Понимаю, Семен Афанасьевич. Вы совершенно правы, – просто ответила она.
Панин встретил меня испытующим взглядом, но молча. В нем совсем не заметно было волнения, которое обуяло его в ту ночь. Мне почти не верилось, что это он тогда вне себя, задыхаясь и стуча зубами, твердил: «Не хочу, не хочу уходить!» Похоже было, что передо мною опять прежний Панин, ко всему равнодушный, словно наглухо закрытый плотной скорлупой. Но разве зерно, посаженное в землю, сразу дает росток? И разве не росток – вот этот короткий разговор:
– Семен Афанасьевич, вы меня в город одного не пускайте. Я как пойду на базар, как увижу – лежит дармовое, так не могу совладать с собой.
– Почему же это дармовое? Кем-то сработано, людским потом полито, какое же это дармовое?
– Нет, вы меня в город одного не пускайте, – повторил он упрямо.
Было около пяти часов вечера, и почтальон принес почту. Обычно ее перехватывали ребята, на ходу просматривали газеты и являлись ко мне с самыми.свежими новостями. Так, однажды они узнали из «Ленинских искр», что идет конкурс на лучшего повара лагеря и детской площадки, и все загорелись: вот бы наша Антонина Григорьевна заняла первое место! Но, увы, оказалось, что к поварам детских домов конкурс не относится.
В другой раз ребята прочитали в газете письмо Горького.
«Я обращаюсь к вам, – писал Алексей Максимович, – от газеты „Пионерская правда“ и лично от себя. Решено организовать специальное издательство книг для детей. Нужно знать: что вы читаете? Какие книги нравятся вам? Какие книжки вы желали бы прочитать?.. Отвечайте просто, искренно, ничего не выдумывая, не притворяясь умнее, чем вы есть на самом деле. Вы и так достаточно умненькие».
Петька немедленно написал письмо, в котором просил издать книгу о жизни на Луне. После этого за ним надолго закрепилась кличка «умненький».
Если кто из ребят не читал газет, ему проходу не давали стихами из тех же «Ленинских искр»:
Живут у нас ребята эти.
Как будто на другой планете.
Спросите их о Днепрострое —
Они: «А что это такое?
Магнитогорск, Кузнецк, Кузбасс?
Не знаем… Слышим в первый раз!»
А теперь они бежали ко мне с криком:
– Смотрите, Семен Афанасьевич, смотрите скорей!
Ко мне протянулось сразу несколько рук с газетами. Я не сразу понял, в чем дело. В СССР приехал Эдуард Эррио? Ну, и что же? А, вот оно: под Харьковом Эррио посетил детскую трудовую коммуну имени Дзержинского. «Он внимательно знакомился с бытом коммунаров, бывших беспризорников, и малолетних преступников, – читал я. – Он был поражен чистотой и порядком в коммуне, обилием цветов и свежего воздуха».
Десять раз кряду я перечитал эти скупые строчки, словно надеялся вычитать из них больше – хоть одну подробность, хоть одно имя. «Поражен чистотой, обилием цветов и свежего воздуха». Да, это поражало и изумляло всех, кто бывал там, но не всякий умел понять по-настоящему, что произошло в коммуне имени Дзержинского: как дети снова становились детьми, как толпа бездомных подростков обрела счастливый дом…
Эти несколько строк о коммуне были для меня приветом издалека, точно я получил письмо от друга. Я никогда не забывал о своем доме, всегда помнил коммуну, но в тот день я уж до самой ночи ни о чем другом думать не мог. И так хотелось мне попасть туда! Ну хоть на час-другой, посмотреть на всех, пожать руку Антону Семеновичу – и назад, домой, в Березовую. И еще долго после отбоя мы с Галей вспоминали разные разности.
– А помнишь, как пришел в коммуну Ваня Гальченко?
– Ну, как же! Дождь, слякоть. Идет совет командиров, а Бегунок то и дело выскакивает на улицу, поджидает. Они познакомились в городе, и Бегунок обещал ему, что примут.
– А помнишь, как он объяснял про родителей? Выходило, что и отец у него не родной и мать не родная…
– А ты помнишь, как Мизяк разбил стекло и…
И тут-то, словно продолжение нашего разговора, раздалось: бац! дзинь! – звон стекла, чей-то вопль и потом отчетливо:
– Лови! В коридоре!!
Я выскочил на крыльцо. Здесь уже толпились разбуженные шумом ребята.
– Поймали? Где? Кто? – слышалось со всех сторон.
И почти тотчас от будки закричали:
– Есть! Ведем!
Из густой, вязкой осенней тьмы вынырнули Алексей Саввич и старший Стеклов, между ними маячила какая-то неясная фигура.
– Говорят, старый знакомый, – сказал Алексей Саввич, легонько подталкивая ко мне пойманного.
Я взял его за плечи, вгляделся, но не сразу понял, где я прежде видел это лицо. И вдруг сразу два голоса крикнули:
– Да это Юрка!
– Глядите, Нарышкин!
И верно, Нарышкин. Это его испуганное насмерть, перекошенное и бледное под слоем грязи лицо, узкие – щелками – глаза.
– Насилу поймали! – еще не отдышавшись как следует, объяснил Стеклов.
– Если бы он не споткнулся о поваленную березу – знаете, за дорогой? – и не поймали бы, – подтвердил Алексей Саввич, утирая разгоряченное лицо. – А второй так и сгинул. Их ведь двое было.
Вдруг Нарышкин рванулся у меня из рук, но останавливать его не пришлось – он застонал, скрипнул зубами и сел на землю.
– Я все-таки не пойму, как это получилось? – спросил я.
Ребята наперебой стали рассказывать. В полночь Алексей Саввич, дежурный воспитатель, шел от столовой к дому, а Сергей Стеклов, командир сторожевого отряда, сидел на подоконнике нижнего этажа. Вдруг – крик в спальнях наверху: «Держи! Лови!» – и кто-то стремглав летит с лестницы. Сергей расставил руки, но тот слету сбил его с ног и выпрыгнул в окно. Тут путь ему преградил Алексей Саввич, но сбоку подскочил еще кто-то, сильно ударил Алексея Саввича палкой по плечу (наверно, хотел по голове, да промахнулся) и, не останавливаясь, промчался вслед за первым прочь, в парк. Алексей Саввич бросился за ними, Стеклов обогнал его. Они бежали в темноте, не разбирая дороги, почти не надеясь настигнуть непрошенных гостей. «Так как-то, знаете, сгоряча», – пояснил Алексей Саввич. Но тут впереди раздался треск, шум падения, и Сергей почти наткнулся на упавшего. Подоспел Алексей Саввич, и они повели пленного к дому. Он хромал, спотыкался, упирался – ничего не помогло.